Изменить стиль страницы

Параллельно с этими нежно-государственными письмами царица буквально засыпала мужа всякими проектами, которые должны были спасти Россию. То рекомендовала она государю способ борьбы с ужасными хвостами перед опустевшими булочными и магазинами — для этого нужно только, чтобы хлеб и вообще все нужные населению продукты были приказчиками развешаны и завернуты в бумажки заблаговременно, тогда дело пойдет скорее и никаких хвостов не будет. На другой день она торопилась ему сообщить, что офицеры лейб-гусары и конногвардейцы на позициях пьянствуют на глазах у солдат, которые знают, что спиртные напитки воспрещены государем, — нельзя ли как прекратить это безобразие? А на следующее утро — после тяжелой бессонной ночи — с головою в тумане она пишет о беспорядках в офицерской школе, где не хватает пулеметов для обучения, и о том, что по Петрограду болтаются всеми забытые четыре тяжелые батареи, что части орудий уже раскрадываются и что необходимо прислать какого-нибудь генерала — поумнее, — подчеркивает она, — который забрал бы эти пушки на фронт, где их так не хватает. И в тот же день вечером летит уже другое письмо: необходимо пожалеть посаженного в острог Мишку Зильберштейна, спекулянта огромного калибра, но друга Григория, и еще необходимее освободить из тюрьмы бедного старенького Сухомлинова, того самого военного министра, который забыл вооружить для войны армии и который на тревожные вопросы Думы, готовы и мы к войне, нагло и легкомысленно отвечал, что мы готовы. Если посажен в острог бедненький Сухомлинов, — аргументирует царица, — то совершенно нет никаких оснований не посадить и великого князя Сергея Михайловича с его подругой балериной Кшесинской, а если Сергей Михайлович с Кшесинской на свободе, то надо выпустить и бедненького старичка Сухомлинова. А на другое утро, повторив снова о пушках и хвостах, царица жалуется на отвратительное поведение кутящих великих князей и подсказывает царю мысль дать проклятому Родзянке орден: это скомпрометирует толстяка в глазах отвратительной, баламутящей Думы…

И сегодня она горой стоит за старого Горемыкина, чрез неделю настаивает она горячо на необходимости убрать его и расточает похвалы молодому, энергичному и дельному Хвостову, а еще чрез неделю на Хвостова сыплются горячие упреки за неуважительное отношение к Нашему Другу и предлагается то Штюрмер, то Раев, то Протопопов… В верхних слоях всего управления Россией начинается дикая, невообразимая чехарда, которая изумляет не только Россию, но и весь мир, между тем как решительно ничего удивительного в этом нет: она ярко чувствовала наступающую со всех сторон гибель и хваталась за первую попавшуюся под руку соломинку, соломинка хрупко ломалась, она снова тонула и снова хваталась за все, что попадалось под руку, — только бы выплыть, только бы спастись! И поверх всей этой сумбурной чехарды, этой непозволительной свалки неподвижно царят только две фигуры: Ани, ее друга, от которой в каждом письме посылает она мужу нежные поцелуи, и Григория, землистый лик которого с тяжелыми глазами проступает сквозь все эти бурно-пламенные строчки. Она пересылает государю его тяжелые безграмотные телеграммы, она радостно сообщает ему, что вчера их Друг взял вдруг икону и издали, из Петрограда, благословил Ставку, папу и возгласил: «Да воссияет там солнце!» — и, рассказывая об общей ненависти к Другу, она, не колеблясь, пишет: « Так и фарисеи преследовали Христа», — и заключает горестным восклицанием: «Воистину несть пророк в отечестве своем!» Сегодня посылает она мужу с курьером палку, которую подарил ей Григорий, получивший ее в подарок от Новоафонского монастыря, — батюшки не зевают… — а чрез несколько дней торопится послать его расческу: государь должен причесываться ею перед всяким важным заседанием — «это принесет тебе пользу, мой сладкий ангел!»

И чем ближе надвигается роковая развязка, тем страстнее становятся ее бесчисленные письма. В первых письмах еще есть необходимые условия о любви к нашей дорогой родине, о наших раненых страдальцах, о служении возлюбленному народу — в последних она яростно утверждает, что «ты — хозяин всему», требует, чтобы муж «стукнул кулаком на всю Россию», которая будто бы «очень любит почувствовать плеть», а «наши раненые страдальцы и герои» вдруг превращаются в «идиотов»: «Пишу тебе это письмо в лазарете, и какой-то раненый идиот стоит, смотрит на меня и раздражает… И вот к нему подошли еще два идиота…»

А гроза все надвигалась, страшная, неотвратимая…

Государыня сидела в своей уютной сиреневой комнате. Больное сердце было расширено — после утомительной поездки в древний Новгород, откуда она только вчера возвратилась, — сильно болели личные мускулы и зубы, и от бессонной, как всегда в последнее время, ночи в голове стояла неприятная тяжелая муть. Вести со всех сторон шли все мрачнее, все безотраднее. Пред ней на столе лежали подобранные одна к другой телеграммы Друга, и она, дымя папиросой, усердно, мучительно вникала в их сокровенный смысл, надеясь найти в них хоть какое-нибудь указание на мучительный, неотступный вопрос: что же теперь делать?

«Увенчайтесь земным благом небесным венцом во пути с вами», — писал он 1 декабря 1914 года, и это было совсем не ясно, хотя и слышала она в темных словах этих какой-то значительный смысл. Вот его телеграмма, которой он отговорил царя ехать по завоеванным городам: «Господь пронесет но безвременно теперь ехать никого не заметить народа своего не увидеть конечно интересно но лучше после войны…» Чрез две недели он телеграфировал: «Встретили певцы пели пасху настоятель торжествовал помните, что пасха вдруг телеграмму получаю что сына забирают я сказал в сердце своем неужели я Авраам века прошли один сын кормилец надеюсь пущай он владычествует при мне как при древних арях». Чрез два месяца была еще телеграмма: «Первого объявления ратников вести узнайте тщательно когда пойдет губерния наша воля Божия это последние крохи всего мира многомилостивый Никола творящий чудеса…» И дальше все было в том же роде. «Помните обетование встречи это Господь показал знамя победы хотя бы и дети против или близкие сердцу должны сказать пойдем по лестнице знамя нечего смущаться духу нашему». «Не ужасайтесь хуже не будет чем было вера и знамя обласкают вас». «…Христос воскрес праздником дни радости во испытании радость светозарнее я убежден церковь непобедимая а мы семя ее радость наша вместе с воскресением Христа».

А вот и телеграмма Варнаввы из Кургана: «Родная государыня семнадцатого числа в день Тихона чудотворца во время обхода крестным ходом кругом церкви в селе Барабинском вдруг на небе появился крест был виден всеми минут пятнадцать а так как святая церковь поет крест царей держава верных утверждение то и радую вас сим видением веруя что Господь послал это видение знамение дабы видимо утвердить верных своих любовью молюсь за вас всех».

И в тяжелой, затканной гнетущей мутью голове неслись неуклюжие, безотрадные мысли: знамения… вера… молитвы всех верных… слова надежды… а вот невидимые волны какого-то потопа все страшнее и страшнее заливают уютный — она очень любила это слово: уютный — cosy — островок Царского Села. Что же делать, что делать? Не может быть, не может быть, чтобы все эти простые, любящие их люди обманывали их! Но они обещают спасение, а спасение не приходит, не приходит! Но нет, сегодня она измучена, она ничего не может — забыться, перекинуться словечком с милым, далеким Ники, с ее дорогим многострадальным Иовом… Но не надо омрачать его — ему и так тяжело…

И она, закурив новую папиросу, взяла свое золотое перо и, как всегда, начала на своем не очень правильном английском языке:

«Beloved sweet heart,[70] родной мой, нежно благодарю тебя за драгоценное письмо и карточку. Я так счастлива, что ты был у дорогой иконы, — там такой мир, чувствуешь, что отрешаешься от всех забот в ту минуту, когда изливаешь душу и сердце в молитве к ней, к которой столько народа приходит со своими скорбями. Ну, душка, Новгород был успехом, хотя было страшно утомительно, но душа была приподнята, и это всем нам дало силы — я с своим больным сердцем и Аня с больными ногами, мы были повсюду. Понятно, сегодня все болит, но это недаром…

вернуться

70

Возлюбленное мое сердце (англ.).