Суровый Рамм — в глазах его мерцало мрачное сочувствие — покивал головой.
— Эти казенные люди только и умеют, что затрещины раздавать направо и налево. Вот и все, что они умеют! — жаловался Форкатти. — Сил моих нет! Больше я в такие дела не влезаю. Окончится коронация — на юг уеду. Вон из этой Москвы, от этих Власовских, и поскорее! У меня в Одессе антреприза, в Тифлисе, в Кисловодске. В источниках купаться буду, до ста лет доживу, как мой дедушка. Но кушайте же чай, господа! Почему вы чай не кушаете? Кофе, пожалуйста! Сливки, калачи… Господи, пресвятая Богородица! — Форкатти перекрестился пятью перстами. — Вы видели толпу возле буфетов?
Доктор Анриков кивнул:
— Превосходит, полагаю, все ожидания! Это что-то страшное.
— Превосходит, да не мои, господа! — воскликнул Форкатти. — В ту коронацию, я ее прекрасно помню, толпы, собственно, и не было. Ее цепочками солдат издалека разделили, и все спокойно прошли. А еще раньше, с вечера, Козлов, тогдашний полицмейстер, там военные оркестры расставил, в разных концах поля. Они всю ночь играли, и каждый к себе часть толпы притягивал. Умно! И потом, я Беру еще весной говорил: четыреста тысяч гостинцев будет мало, сделайте хотя бы пятьсот. А он мне говорит: „Не в моих силах“. Хорошо, хоть цирк по моим замечаниям переделали, а то в прошлую коронацию там амфитеатр обрушился. И потом, опять этот Власовский! Я с ним в апреле встречался, рассказывал, как в ту коронацию народ после гулянья театры поджигать начал. „Не беспокойтесь“, — говорит, — „всё будет в полнейшем порядке“. Вот тебе и порядок! Господи, пресвятая Богоматерь, спаси и сохрани! Ну почему, почему афиши только сегодня расклеили? Да что там расклеили — днем только печатать кончили! Пожелай кто распустить слухи про эти чертовы билеты лотерейные, лучше не придумал бы! Когда их читать, эти афиши? Ночь уж на дворе! Да к тому же у нас из пяти чтецов четверо неграмотны!
Рамм снова покивал головой, взял из хрустальной вазочки печенье и принялся его жевать.
— Я час назад эту толпу к буфетам смотреть ходил — продолжал Форкатти, платком вытирая пот с черепа — обритого и рыхлого, будто вылепленного из манной каши с маком. — Я, знаете, не трус, но у меня душа в пятки ушла. Ладно, со стороны шоссе — там народ так саженей на пять от буфетов отстоит. Тесно, но ничего. А вот на поле… Толпа несметная! Толпа, толпа, толпа! Ничего, кроме толпы, куда глаз ни глянет! Клики, шум, огнища, свистки… И знаете, гул какой-то странный стоит! Всю жизнь с публикой дело имею, а такого гула не слыхивал! Это что-то страшное, господа! Страшное! Страшное!!! Господа, может, ликера? Мятный, из Марселя пароходом привез!
Дверь кабинета отворилась. Вошел карлик в огромном тюрбане, восточном халате и с бородой, крест-накрест обмотавшей его тело и и заправленной, наконец, за серебряный кушак. Тюрбан оказался ниже ручки, за которую держался вошедший, отчего докторам сначала и померещилось, будто дверь открылась сама по себе.
— Витя, доктора у вас? — спросил карлик голосом обычного, вполне рослого человека. — Там больную барышню принесли!
Анриков и Рамм встали.
— Ну, с почином, господа! — воскликнул Форкатти, тоже вставая. — И что, срочное пособие подать требуется?
— Без чувств девка — ответил карлик. — Витя, у вас волос дубом встанет: ее солдаты покамест к себе положили. Говорят, в толпе задавили, у буфетов.
— Немедля в дамскую уборную! — крикнул Форкатти, надевая смокинг и выходя вслед за докторами. — Да хоть и к Людмиле! Немедля! Ишь, чего придумали! Да где их командир?
Командир — подпоручик Беляков — шел по коридору. Под его началом солдаты и несли девицу.
— Сюда, ко мне! — крикнула с порога своей уборной артистка в русском костюме, кокошнике и с папиросой, зажатой между пальцами. — Да осторожнее, мужланы! Это что ж, в Москве обморочных всегда лицом вверх носят?
Девицу внесли и положили на плетеный из лозы сундук, с которого актриса сбросила целую гору одежды. Анриков расстегнул ситцевую кофту на груди девушки, Рамм развязал и снял платок, плотно облегавший ее голову. Лицо девушки было весьма загорелым, но даже при тусклом освещении оно поражало бледностью. Анриков опустился на колени, сдвинул в сторону обнажившуюся высокую грудь девицы и припал ухом к ее грудной клетке.
— Ударов сорок, не больше. Господа, принесите воды!
Анриков осторожно ощупывал ребра девушки.
— Два, три… четыре. Четыре ребра сломано. Рамм, что у вас?
Рамм, державший тяжелую руку девицы, задумчиво рассматривал ногти на ее пальцах — синие, изуродованные неженским трудом, загибавшиеся не внутрь, а наружу:
— Порок сердца, несомненно. „Барабанные палочки“, смотрите… Как она вообще жива осталась? И почему на ней вся одежда мокрая? Как из реки. Странно.
— Ингегерда Олафовна, вы хоть папироску потушите! — крикнул Форкатти, размахивая над лицом девушки реквизитным веером. — Ей, полагаю, свежий воздух нужен, а не дым! Кстати, сколько вас просить можно, чтобы вы этот „Крем“ не курили! А вы, Семен Яковлевич, извольте отойти от барышни подальше! Или хотя бы чалму снимите! А то она, как очнется, при виде вас, пожалуй, снова в обморок упадет!
— Витя, мне больно слышать ваши горькие слова! — сказал карлик, снимая тюрбан. — Меня Костанди рисовал, ему за меня в Париже на выставке медаль дали. За обратную сторону красоты.
— Все мужчины вообще могут удалиться — произнес Анриков, не оборачиваясь. — Но где же вода?
— Ах, сейчас… Господи, только в самоваре! — воскликнул Форкатти. — Солдаты, у вас есть вода?
Солдаты в коридоре застучали сапогами.
— Господи, даже воду в баки налить не успели! — проговорил Форкатти, прижав кулаки к вискам. — О чем они думали, эти господа? Столько денег издержали, а мы воду из военного лагеря ушатами носим.
Какой-то унтер-офицер уже протягивал Анрикову стакан, который ему приходилось держать по-женски грациозно, чтобы не пролить ни капли.
Анриков набрал в рот воды и прыснул в лицо девушки.
Та открыла светлые, почти белые глаза. Сознанием и ужасом они стали наполняться одновременно.
— Тонька! — прошептала девушка, глядя на Анрикова. — Тонька где? Сестренку мою не видали, барин? Семь годков… Юбка синяя у ней, а в руке корзинка. Тонька! Тоня-а-а-х-х-х-х…
— Да черт бы побрал этих… — нарушил Беляков воцарившуюся было тишину. — Этих…
— Давайте всё же выйдем — взял его под руку Форкатти. — Что там полиция?
— До сих пор не пришла — мрачно ответил Беляков, вырывая у Форкатти свой локоть. — Мы уже звонились в контору обер-полицмейстера с просьбой прислать казаков и городовых. Позже опять соединялись. Да еще днем, в пятом часу телеграмму отправили.
— И что же?
— Ничего! — сказал Беляков. — То есть совершенно ничего. Нигде Власовского нет, одни секретари. Обещают передать, но результата никакого… Черт, я и сам понять ничего не могу! У нас тут такое, а полицмейстер на парадном спектакле в Большом. Звоню туда, требую немедля позвать, а мне отвечают: „Он в креслах сидит, ждите двадцать минут“. Звоню двадцать минут спустя, а его и след простыл. Сейчас пойдем звониться еще раз. Спасибо за гостеприимство, Виктор Людвигович. Забираю последних солдат и уходим.
— Уходите? — испуганно вскинул брови Форкатти.
— Да, к буфетам.
— И что же, никто тут не останется?
— Никто. Караул снимается — по уставу все должны уйти.
В коридоре снова послышался тяжелый топот. Беляков оглянулся: четверо солдат, не выпуская ружей, несли еще одно тело.
— Мальчонка, ваше благородие! — издалека крикнул унтер-офицер Дербин. — В толпе задавили. Не дышит…
— Боюсь, одним амбулансом дело не ограничится — сказал Беляков Форкатти. — Лучше заранее приготовьте большое помещение. Всего хорошего!
Из уборной, в которой лежала обморочная девица, вышел доктор Анриков.
Подпоручик обратился к солдатам, державшим мальчишку:
— На пол его кладите, ребята! Всем строиться на улице! Бегом!