— Что ж за открытие?
— А нет ничего тайного, что не стало бы явным, и я к этому знанию ключ теперь имею — выложил пришелец. — Все о человеке по его повадкам сказать могу. По лицу, по голосу его, по манерам. Не характер, заметьте, назвать могу, а улики добыть. Конкретные и неопровержимые. Точную лужу без ошибки назову, в которой любой бог и герой гваздался, только пальцем покажи, и ни одной не пропущу. Я ведь, когда со Стеши начал, самый только краешек, самый уголок показал. А у вас вон, уже правое веко от страха моргнуть так и норовит, да все не дотянется.
— Бил ты его! Мучил! — шепотом прокричал Власовский.
— А вы никого не мучили, невинный вы полковник полицейский? А нигилисты лягушек не резали? Как же иначе знание добудешь? Как?!
— Грех убогих обижать, братец мой! — проговорил Власовский. Полковника бил озноб, о котором он и понятия прежде не имел, считая себя человеком без нервов (да и как было не поверить, когда все в глаза снизу вверх говорили, пожимая два полковничьих пальца).
— Чтоб грех вышел, надо, господин полковник, верить в убожество, то бишь святость. Я же не поверил. Я, знаете ли, сторонник просвещенья.
— От нечистого твое просвещенье. И сам ты от нечистого.
— От нечистого… Бертильонову мерку вам с меня снимать не приходилось, а на глазок это про каждого сказать можно. Да хоть и про ваше превосходительство. Андрианов как раз о том и толкует. И слово его последнее, потому как назад взять уже не сможет-с. Его слова только я взять назад могу. Взять и предать совершенному забвению…
Полковник молчал.
В зале заиграла скрипка и опять послышался одинокий голос цыганки. Теперь она была гораздо ближе. Верно, артисты ходили между столиков.
— Экой вы недогадливый, Александр Александрович! — вздохнул Гость.
— Чего надо? — проговорил, наконец, Власовский. — Денег? Дело какое прекратить? С Москвы кого выгнать?
— Денег не надо. А надо, чтобы рвение свое служебное умерили — объяснил пришелец. — Всего-то на день, даже меньше.
— Точнее давай — прошептал Власовский.
— Делайте по службе, что должны делать, и не больше — сказал Гость. — Но и меньше тоже не делайте. Это все, о чем мы вас просим. Время нашей просьбы начинается немедленно, а заканчивается завтра в полдень, во время народного праздника. То бишь с началом молебна на Ходынском поле. После молебна, как известно, последуют бесплатная выдача пива и представления. С начала молебна вы свободны от нас навсегда. Соглашайтесь! Пусть и для вас тоже праздник будет. Меньше суток осталось.
— Навсегда свободен? — измученно усмехнулся Власовский.
— Подчеркиваю особо, господин, полковник: навсегда. Мы, как вам известно, свои обещания выполняем неукоснительно, и по форме, и по духу. Вы знаете, почему мы позволяем себе такую роскошь.
— Закон вам не писан, вот и позволяете — проговорил Власовский.
— Закон изустный — тоже закон — сказал Гость. — Только блюдут его крепче писаного. Ибо справедливость выше закона, милость выше справедливости, любовь выше милости, а охранение государственной безопасности выше любви.
Он подошел к окну и раздвинул тяжелые шторы.
Петербургское шоссе проходило под окнами ресторана, разделяя Петровский парк и Ходынское поле. Именно в этом месте бесконечный людской поток, сгущавшийся в глубинах Москвы, начинал терять силу. До буфетов и площади гулянья отсюда уже было рукой подать. Достигнув этого места, люди будто успокаивались — расходились по полю, садились на землю, или, если они приезжали издалека, выпрягали из телег и стреноживали лошадей, раскладывали костры для чая. Из окон ресторана поле с его бесчисленными кострами могло бы показаться отражением звездного неба, если бы майская ночь не была такой светлой. Солнце, давно уже севшее за Всесвятской рощей, оставило белое зарево на краю небосклона, и было ясно, что темнее здесь не станет.
— Вот не думал, полковник, что в Москве тоже случаются белые ночи — проговорил Гость. — Ну да ладно. Смею надеяться, вы наше предложение приняли. Или я не прав? Александр Александрович? — Гость отвернулся от окна и взглянул на Власовского.
— Ваша воля — процедил Власовский.
— Вот и отлично. Больше жизни, mon colonel![22] Пятьдесят четыре года — еще не старость, тем более, человек вы небедный, да и собой мужчина видный… Ах да! Забыл! Ну, да ладно!
Полковник злобно засопел, но промолчал.
Гость достал часы, открыл крышечку и вздохнул:
— Ваше превосходительство! Мы же договорились: не больше, но и не меньше! Вам где сейчас быть полагается?
— В Императорском Большом театре — ответил полковник. — На парадном спектакле для августейших особ с гостями. Балет „Волшебная жемчужина“.
— Вот и поезжайте в Большой театр! — капризно сказал Гость, снова отворачиваясь к окну. — О благочинии народного праздника вы уже позаботились, все приказания раздали и больше вам тут делать нечего-с. В Москву, ваше превосходительство! В антракте для меня пирожное возьмите… Знаете… как я люблю. Сухое… С кремом не надо, усы марает, но чтоб ананаса кусок сверху лежал. Большой. И пусть шоколадом польют нескудно. Не все же вашим мазочкам оставлять…
Полковник, успевший между тем вынуть револьвер, зажмурился, отвернулся и выстрелил — первый раз с тех пор, как служил в полиции. Вслед за грохотом выстрела зазвенело стекло; осколки с ледяным шелестом ссыпались на пол кабинета и на газон. Фигура у окна рухнула на пол. В зале за стеной стало тихо. Засвистел примчавшийся с Ходынки ветер. Затем послышался топот. Дверь открылась, на пороге возникли перепуганные половые с одинаково хамскими коками на головах; за их щуплыми фигурами маячил кухонный мужик в холщёвом переднике. Прибежал немолодой пухлый метрдотель. Он уверенным движением руки зажег электрические лампы, взглянул на Власовского и замахал ладошками:
— Вот спасибо, ваше превосходительство! Давненько собирались! На него кто только не жаловался — уж больно свирепого вида-с! Специально для промышленников из Сибири завели, а они-то пуще всех и не любят-с, хе-хе! Уж четырежды штопали-с!
По-прежнему улыбаясь, метрдотель стал пинать поваленное чучело медведя:
— У! У!
Медвежья голова скалилась в припадке московского гостеприимства. Сдобные кулачки метрдотеля мелькали, как у балаганного Петрушки; фалды фрака охлестывали бедра. Звенели в кармане ключи и медь чаевых. Каблуки стучали, умело задевая за ковер. Получалось громко.
Половые осторожно взяли чучело под передние лапы и подняли его с пола. В кабинете оседало облако пыли и трухи. Бабочка моли, еще не ведая, в каком мире родилась, порхала неуклюже и радостно.
— А где… — начал было Власовский, но осекся. Окинув свирепым взглядом прислугу, полковник налил себе еще коньяка.
— Скажешь кучеру моему, чтоб готовился — бросил он сиявшему метрдотелю перед тем, как опрокинуть рюмку в рот. Пятясь задом и кланяясь на ходу, метрдотель выбежал из кабинета.
Ефрейтор Корчагин сунул „козью ножку“ в рот и взглянул на Зелинского. Тот чиркнул спичкой и поднес ее к лицу ефрейтора. До конца цигарки оставался какой-то вершок, но Зелинский не решился поднести огонь ближе, боясь опалить ефрейторское лицо. Однако и Корчагин не сделал встречного движения. Зелинский сосредоточился и, перевернув спичку, поднес ее к цигарке. Неподвижный Корчагин всосал, щуря глаз, последнюю вспышку, затянулся и шумно выпустил дым.
— Ух, крепок! Небось в вашем Питере такого табаку и нет вовсе! Одни пахитоски! А то! Это ж тятькин самосад… По сами копеек стакан, так-то…
Ефрейтор Корчагин сладко зажмурился и вдруг выпучил глаза.
— Ух, хорошо! — сказал он и снова затянулся цигаркой. — …На столе стоит стакан, а в стакане лилия. Что ты смотришь на меня, морда крокодилья… А, Зелинский? А ну, встал, как положено перед старшим по чину!
Зелинский, стоявший по стойке „смирно“, напрягся еще сильнее и задрал подбородок. Жирная зеленая муха, медленно летавшая под крышей, неосторожно приблизилась к стыку стропил и балки, вдруг остановилась и звонко зажужжала. Паук выбежал из засады и помчался к ней по невидимым воздушным ступеням. Вот он уже пеленал муху, и та покорно замирала, а Зелинский не мог ее не видеть, потому что муха оказалась как раз перед его глазами. Зелинского тошнило.
22
mon colonel [фр.] — полковник.