— Просто она тебе не дала тогда ни разу, — говорит Философия.

— Дала! — беспокоится и протестует Мораль. — А вот и дала! Как же Вергилий? Или Дант?

Социология — это такая наглая бабища, которую побаивается даже Философия.

— Старушку, — говорит Социология холодно, — мы сейчас проясним. Какая у нее пенсия?

— При чем здесь это? — пожимает плечами Философия.

История согласно кивает.

— Были же времена вообще без пенсий, — замечает она.

Мораль молчит. Мораль туповата и пока не понимает, с кем ей согласиться. Как же без пенсии? — размышляет она. Нечего станет есть, голод толкнет на преступление, не говоря уже о том, что отсутствие воздаяния (индексируемого) за долгую жизнь (в труде и послушании) плохо влияет на нравственный климат в обществе. Мораль хмурится. Она не хочет перечить Философии, которая всегда была к ней добра (с оттенком высокомерия, но ладно), и остерегается перечить Истории, которая — добра она или же нет — располагает многими способами настоять на своем. Сейчас Философия и История вроде бы заодно против Социологии. Они не желают признать, что разговоры о временах без пенсий, после того как успели войти в привычку времена с пенсиями, могут быть исключительно академическими.

— Какая у вас пенсия? — грозно вопрошает Социология, наступив на опухшую ногу в носке и тапке (в сандалии).

— Курррлл, — говорит старушка.

— Что подумают люди? — трусливо оглядывается Мораль.

— Я никогда не придавала значения людским толкам, — хмурится Философия, — но это и в самом деле…

Она не договаривает и отворачивается. История насвистывает уютный старый мотивчик. Палкой можно, думает она, а ногу придавливать — это уже какие-то испанские пытки. Оказавшись в Испании, мысли сразу перескакивают с пыток на Дон Кихота, кружатся на лопасти мельницы, срываются. История зевает. Ей скучно: вечно одно и то же! Во времена ее молодости в мире были хотя бы тайны, а у нее самой — положение в обществе, красивая одежда, юные пылкие поклонники (такие пылкие, такие невинные), волочившиеся за ней короли и прелаты. У скольких владык, дерзавших соперничать с богами, она была на содержании, в какой роскоши жила! Теперь она стара — стара, как эта безымянная старуха, — и боится взглянуть в зеркало, где стережет ее, уже не прячась в морщинах и желтизне кожи, ее собственная продажная душа.

Все стареет, портится, выходит из употребления — вещи, технологии, футболисты. Философия смотрит по сторонам и на себя самое с легкой улыбкой — тщательно выверенной смесью горечи, презрения и жалости. Умница из умниц, даже она, позволив (как это вышло? — думает она) втянуть себя в комедию, продолжает играть перед отсутствующими зрителями. Впрочем, к чему это стыдливое множественное число? Ее всегда интересовал лишь один Зритель — и не Он, а Его достоверное наличие либо отсутствие. Философия смотрит в пространство, моргает. Она знает, что, даже глядя в зеркало, ни в чем нельзя быть уверенным. В зеркалах каждый находит свое.

— Ну что ж, — Социология уже нервничает, — давайте проведем измерения.

Она достает из кармана плаща рулетку, зонд, безмен и веревочную авоську. Старушку упаковывают. Мораль помогает охотно, История — за компанию. Философия не вмешивается, стоит спокойно, прислушиваясь к своим мыслям. Мысли ее далеко-далеко.

Засучив рукава (обнажились красивые рельефные мускулы), Социология на безмене поднимает в воздух авоську со старушкой. Старушка медленно пускает слюну, правая (левая?) нога застревает в ячейке, слабо дергается, отвердевает. Социология внимательно смотрит на показания безмена, опускает груз на землю, достает из того же бездонного кармана блокнот, карандаш, записывает.

— Ну? — спрашивает Мораль.

— В статистических пределах, — отвечает Социология спокойно. — Сейчас посмотрим, чем питается. Так какая у вас пенсия?

Вокруг собирается кучка зевак. Кто гуляет днем в парке: дети, собаки. Вопрос питания (что может быть важнее!) превращает статистов в экспертов. А вы своего чем кормите? И владельцы детей и собак сразу начинают вспоминать:

— А вот мой!

— А у твоего — глисты, — обрывает Социология кого-то излишне бойкого. — Ну-ка, кладите ее на лавку.

— Погоди, погоди. — Мораль хватает Социологию за бицепс (трицепс?). — Может, она еще сама скажет. Бабушка! Вы что на завтрак кушали? Кашку кушали?

О! о! публика взволнована. У кого-то собаки и дети отказываются есть кашку, а то и завтракать вообще. Какая именно подразумевается каша — гречневая, рисовая, пшенная, ячневая, овсяная на молоке (можно ли брать сгущенное молоко?), овсяная на воде, хлопья из четырех видов злаков? Порхнул один рецепт, другой. Социология на лету перехватывает небрежные каракули на клочке бумаги.

— А тайна переписки? — смущенно пищит Мораль, которая с недавнего времени дружит с Правом и подолгу с ним шепчется.

— Погрешности не учитываю, — говорит Социология.

— Почему?

— Потому что это твое дело.

История фыркает. «Не любите вы меня, — со злой обидой думает Мораль. — Вечные под- ки; поучаете, шпыняете, воротите нос; Мораль — туда, Мораль — сюда, на побегушках и для битья!» Прекрасная когда-то защита в лице Религии была у Морали. Добрые друзья (и чего они обнаглели? в зеркало не глядятся?) не смели раскрыть рта, едва речь заходила о заповедях. Как ни вертись, а нравственный климат в обществе поважнее педантского крохоборства! Посмела бы История противопоставить Божьей воле свои смешочки! Разбежалась бы Философия (давно ты, кстати, мать, уволилась из служанок?) корчить рожу! Кишка тонка переть на Провидение! Мораль давится стоном: теперь Религия не в силах защитить даже самое себя. Высшие церковные иерархи вытягиваются перед светской властью, как прапорщики на поверке, — по крайней мере у нас, на Западе, в пределах иудео-христианской фаустовской цивилизации. Баб будут пускать в алтарь, пидоров — венчать. Ислам… — бормочет Мораль. А что ислам? У него свой штат, своя мораль; кто она мне? седьмая вода на киселе.

История встречает другую (альтернативную?) Историю. У той Истории кольца на пальцах, тушь на ресницах, гибкая лень в движениях. Ее полуприкрытые глаза всегда знают, где что плохо лежит.

И это вообще не история.

— А если бы нос Клеопатры был немного короче, — насмешливо начинает другая История.

— Да не мог он быть короче! — взрывается История. — Не мог!

Она ежится, вспоминая, сколько было возни. Пластические операции, услуги лучших рекламистов. (Конечно, все окупилось… но суммы! какие ушли суммы и какие нервы.) И ради чего? — думает История теперь. И этот нос, и исписанная в его славу бумага, и красавец Александр Македонский в пернатом каком-нибудь шлеме, и мысли Паскаля, весь шум и вся ярость — все затем, чтобы горстка обветшалой плоти трепетала на покосившейся парковой скамье под порывом ветра, от толчков невидимых рук.

Удостоверившись, что старушка не подает признаков жизни, Социология собирает инструмент и, холодно кивнув всем и никому в частности, удаляется. Расходятся зеваки. Уходят Философия, История, Мораль. Альтернативная История спряталась в кустах и подглядывает в театральный бинокль. Она видит, как (все ушли, никого не осталось) старушка осторожно приподнимает голову. Альтернативная История тихо смеется. Красивая (делают ли теперь такие?) бело-золотая игрушка в ее руке блестит.

— Опыт учит не тому, — говорит Философия.

Психология выжила из ума. (Заострить внимание на наследственности.) У нее множество неврозов, тик, раздвоение личности, мания величия и иные комплексы: например, она издает журнал и ведет большую научную и общественную работу. Маразм маразмом, а кто еще в таком шоколаде! Гранты, гонорары и просто пожертвования сыплются на нее, как снег на зимнюю тайгу.

Психология отлично и не по возрасту одевается. Психология курит сигары. Психология не перестает болтать, даже когда ест, — а жрет она в три горла. В красивые тетрадки невинных цветов Психология записывает свои чудовищные сны. Если сон сам по себе кажется ей недостаточно чудовищным, она старается поправить дело интерпретацией. «За эту коллекцию, — говорит она, любовно поглаживая переплеты, — когда-нибудь дадут миллионы. Музейная вещь».