Мужество стареет, как человек, но не обязательно — вместе с человеком. Старость мужества — последнее смирение, когда сама горечь растворена в каком-то едком спокойствии. Надменность потускнела, потеряла свой терпкий вкус; высокомерие выдохлось. Все чувства притупились — только так удалось их сохранить. («Любое из этих свидетельств мужества легковесно и обманчиво, и густо прикрашено».) И как устоять на проклятом посту, который сам же для себя придумал.
По этой последней причине многие думают, думают и додумываются до Бога. Логически приходят к необходимости веры. Так жаль, что вера — не пилюля. Есть рецепт, но нет аптеки, где его отоварят.
Будем думать, где-то есть нежный сад за золотой решеткой. Там гуляют призраки и то вдохновение, которое покинуло философа, и там обязательно должны быть фонтаны. Проснувшись на полу, в тюрьме или больнице, покинутый, но отказывающийся покидать, часовой ошеломленно оглядывается. Ни сна, ни сада; но он видит солнце в окошке, или кусок солнца на стене, или светлые слабые блики в углу. Ага, он приставлен охранять солнце. Он не бросит напрасного поста — как и куда идти из тюрьмы, больницы, — но вечером пост бросает его сам. Тогда часовой ложится лицом вниз на пол, на то место на грязном полу, где не так давно лежал слабый чистый свет. Смерть, спрашивает он тогда, где же жало твое?
Одни умирали от жары, жажды и старческой слабости; другие — после чрезмерной выпивки; повредившись в рассудке от неразбавленного вина, от огорчения, от избытка радости, от припадка хохота. От подагры. Кто-то уморил себя голодом, кто-то задержал дыхание, кто-то был лыс и умер от солнечного удара. Кто-то был таким худым, что не почувствовал собственной смерти.
А Платона заели вши.
Всё еще отуманенный, я поехал в дружественную редакцию за гонораром. Как это и принято между друзьями, денег мне не дали, но угостили теплым словом, а когда я размяк, попытались всучить и слово печатное. Дорогим друзьям хотелось посредством моего забавного слога приспособить к родным осинам какую-то прогрессивную пальму. Без чужой пальмы мой забавный слог им не катит. В отместку я рассказал о роли прогресса в жизни Ницше. Паралич, он тоже иногда прогрессирует.
Нотабене. И что за пошлое стремление к «новому» у человека, издевавшегося над общим стадным счастьем зеленых пастбищ. Твердить: «стадо, стадо» только затем, чтобы искать в этом мифическом стаде каких-то мифических братьев. Здесь всё гнило, лживо, неблагородно, несвободно и вообще плохо, значит — вперед, братья, вперед! Откуда «братья»? Куда «вперед»? Почему вперед, а не назад? Зачем этот подлый пафос движения, если каждый свободный человек сам знает, что именно делает его свободным: идти, бежать, лежать на лугу или в гробу повапленном? «О братья мои, учитесь ходить прямо», и «вот новая скрижаль», и еще какой-то вздор о «нашем корабле», который обязательно «стремится». Тьфу.
Фи, сказали дорогие друзья, какой ты злой. Злоба развивает умственно, сказал я. Тогда они обиделись. Они ведь считают себя добрыми.
Вы, ребята, очень больно ошибаетесь, если думаете, что по издательствам сидят люди седые, смирные, сведущие. Или — насмешливые, любознательные, изощренные. Или — резкие, дерзкие, фантазеры. Благочестивые в том смысле, что строго блюдут Гутенберговы заповеди. А что заповедал нам Гутенберг? Ведь наверняка какие-то хорошие вещи заповедал, а не просто бизнес. Незаинтересованное удовольствие читателя невозможно без предшествовавшего ему бескорыстного любопытства издателя. Писатель щедр на ненужное и всегда тут как тут со своей застиранной, заплатанной скатертью-самобранкой; мудрый издатель то Кербером следит, чтобы писатели не повыползали из своего ада, подполья, то снимает пробу с королевской читательской тарелки. Здесь, правда, легко ошибиться: в страхе перед язвой и ядом изгнать уксус и пряности, но издатель, повторим, мудр (по крайней мере, так написано во всех попавших в печать книжках). Заглядывая в кастрюльки, он все же подразумевает, что гость на пиру достаточно вменяем, чтобы отличить дерьмо от конфет. Пусть разума великолепный пир помогает кое-что отмыть — и, с другой стороны, пиршественный зал легко превращается в богадельню, — но это уже не Гутенберг виноват. Не только из книгопечатания торчат ослиные уши человечества. Хотя книгопечатание жалчей всего.
Вместо щедрости, широким жестом выплескивающей воду, ребенка и само ведро, мои издатели практиковали неуместную и грязную скупость за чужой счет. Как же, они знали, что нужно читателю. Сам читатель не знает. Писатель не знает тем более. А они знают, мессии навыворот. Быть щедрым к читателю — это кажется им столь же нелепым, как апостолам — отказ от проповеди. Читатель — кретин, выродок с притупленным вкусом, но этот безответный и безотказный кретин может при случае разорить. Заткнем ему пасть прежде, чем он ее разинет. Дадим, пока не убежал. Кретину — кретиново, пусть подавится. Я всегда думал: если вы такие умные, то как можете знать, что нужно кретинам? «Предводителем крыс не может быть лев. Предводителем крыс может быть только крыса».
Соотечественники, кретины вы или нет, но я действительно не знаю, что вам нужно, о чем бы вы хотели узнать и каким слогом насладиться. Не мое, в конце концов, дело — формировать ваш вкус, образ мыслей и библиотеку. Вы ведь не приглашаете меня формировать вам детей и кусок во рту, верно? А почему я должен за вас думать или принимать муки? Я делаю, что могу: стою со своим ведром наготове. Хотя не верю, что оно понадобится. Но я не верю и людям, которые точно знают, что мое ведро не покатит. Чем бы они ни занимались в тени Гутенберга, но в ведрах не разбираются. Они ими торгуют, не всегда удачно. Да, бывают отдельные промахи: то ли читатель еще больший кретин, чем предполагалось, то ли даже такому кретину нельзя всучить вместо ведра разбитое корыто. И эта ужасная манера радеть нерентабельному, но родному человечку. Где же ваша интеллектуальная, б…, совесть?
Это вечно новая песня о том, как десять-пятьдесят-сто человек сбиваются в плотную кучку и мир, словно лопнувший воздушный шарик, обволакивает их мягкой непрозрачной тряпочкой. Большой чужой мир — по ту сторону тряпочки, маленький свой — по эту. В большом просторно и страшно. В маленьком тесно и некрасиво, но тепло и уютно. А иногда скучно, или пованивает, или душа глупо томится от разговоров о множественности миров. Но это всё не беда: каких жертв не принесешь, чтобы не остаться в одиночестве.
Беда в том, что сидящие под тряпочкой рано или поздно начинают искренне верить, что по ту cтoрoну нет вообще ничего. Голый хаос, отсутствие пространства. Им уже кажется, что шарик не лопнул, но просто сжался, по новым законам физики сконцентрировав в себе всё разнообразие жизни. А есть ли жизнь на Марсе — всего лишь несерьезный вопрос из анекдота. Да и сам Марс, эта кровавая звезда, под знаком которой рождаются воры, грабители, ночные гуляки, лунатики, бродяги, либертины, насмешники и смутьяны, — с какой такой Капитолийской высоты он вообще виден?
Бесполезно толковать о свободном содружестве разных людей, о том, что друзей и знакомых не следовало бы подбирать по принципу профессиональной, политической или сексуальной ориентации — ведь тогда множественность миров из неопасной брехни превратится в опасную реальность. Щедрость понимания, пустое расточительство сочувствия, готовность искать долю правды у противника, готовность выслушать, подумать, а уже потом засмеяться — сами знаете, куда это приводит. Нет, нет, давайте позиционироваться. Эти — литераторы, эти — патриоты, а эти — педерасты. Вот торчки, вот космополиты. Пьющие космополиты. Непьющие литераторы, литераторы с убеждениями и так далее. Составьте самую длинную комбинацию из приведенных слагаемых. Скучно, как в гробу.
Зато — общность интересов. И интеллект общий — один на всех, а хранится не в самой светлой голове, а как назначили. Взаимопонимание. И взаимовыручка. За своего порвут чужого в куски. Это не помешает, впрочем, при случае и своего скормить крысам — так ведь своим, не чуждым. И откуда только в таких маленьких мирках берутся такие большие жирные крысы?