Нотабене. Людвиг Берне как-то взялся объяснить, что такое душа. Рассуждал, рассуждал, морочился, а потом и говорит: «Короче, я не знаю».
Да! Современный человек — скотина — так, так, — это уже было — хоть небо упади. Поэтому дух у нас всех и без специальных упражнений очень бодрый, а еще мы умеем практиковать бодрость отдельно от духа. (Чтобы удостовериться, я посмотрел по сторонам. Налево было бодро, направо было бодро, а в отдалении человеческие голоса славили жизнь с каким-то даже остервенением. Пририсовать к этому пейзажу владение собой могла, вероятно, кисть Марка Аврелия — но как подумал я, что надо будет беднягу из могилы выкапывать да кисть ему в пясть давать… И где та кисть? И где та могила?)
И зачем владеть собой, когда можно владеть чем-то полезным? От себя лучше избавиться, хотя бы по частям: сперва от души, потом — от совести. И я представил, как даю объявление в газету:
«Совесть, б/у, в хорошем состоянии. Продам дорого».
Ведь на всякую дрянь есть любители. А некоторым скупать совесть у граждан даже и по долгу службы положено.
Из автобуса, в котором я ехал за весельем, выпал на ходу человек. Автобус старый, двери хлипкие — подались под напором тел. Водитель остался ждать «скорую», и я, среди прочих высаженных пассажиров, побрел дальше пешком, размышляя. Меня как озарило: нет, не зря пишут для граждан на дверях автобусов «не прислоняться». А гражданам нужно ехать, а автобус ходит редко. И разве автобус виноват, что он уже лет десять как не автобус, а металлолом?
Чтобы поскорее забыть, каким голосом орала та баба, я стал думать о приятном. Я симулировал улыбку и всё ждал, что кто-то улыбнется в ответ. И знаете, кое-кто улыбался. У меня тогда ноги подкашивались от ужаса.
Пошуршав источниками, сообщаю: улыбка может быть
самодовольная
адская
вежливая, робкая и глупая
покорная и приветливая
понимающая, добродушная и нахальная
улыбка злорадства, гнева и презрения
улыбка взамен рукопожатия
улыбка бесконечно более искренняя, чем моя
и улыбка Салтыкова-Щедрина, описанная очевидцем:
«Фотограф Шапиро составлял альбом русских писателей; когда он снимал Щедрина, то попросил его улыбнуться. <…> Он показал мне портрет. Щедрин сидел, улыбаясь во весь рот, но… Выходило совершенно по преданию: „Зороастр улыбнулся только однажды в жизни — при рождении, — но и эта улыбка была чудовищна“».
Да, ну что еще в этот день приключилось? На одном углу мамаша била по роже маленького ребенка, на следующем — дети постарше били рожи друг другу. Шла пожилая пара: у него — пиво, у нее — мороженое; оба толстые, смешные, довольные. Шла молодая парочка: опять пиво, и лица перекошены то ли от скуки, то ли от счастья. Еще дети. Еще парочки. Люди, люди — и если кто-то кого-то не бил, то, значит, жрал. Сухой ветер нес колючую пыль, у ветра не было обеденного перерыва. Я шел к барыге за весельем, и мне заранее было весело. Хотя иногда самому непонятно: гулять ли вышел ты на розовой заре —
— иль вешаться идешь на черном фонаре.
Запаса веселья мне хватило на неделю, а потом я опять призадумался о смысле жизни. Мне было так плохо, что я наконец понял. Смысл жизни открылся мне в виде здорового молотка, который со странным и однообразным упорством всё бил и бил в мой висок. Я пачками жрал транквилизаторы. Я подыхал. Дошло до того, что я попытался сделать гимнастику. А, наплевать. Какая разница, в какой момент наступает заря новой жизни. Гимнастика все равно не удалась, я просто упал на пол при первой же попытке произвести приседание. Я лежал на полу, дрожа и обливаясь холодным потом, и думал, стоит ли теперь переходить к отжиманиям. Это было то ли мечтой, то ли бредом.
А через несколько дней я уже как не в чем ни бывало завтракал: пил зеленый чай и ел сушеные финики — прекрасные, жирные иранские финики — полезные, сладкие. Всё проходит! А воздержность — это добродетель бедняков и педантов, и тех, у кого слабый желудок, и тех, кто — по героическому малодушию — не стремится принять посильное участие в мордобое. Нельзя держать себя в узде всего. Распущенность в удовольствиях — цена сдержанности чувств. Философия копеечная, но верная.
Нотабене. Тогда же я вычитал в газете, что подвальные комары как-то приучились жить и размножаться без привычной пищи. Девяносто процентов этих комаров ни разу в жизни не вкушают сладости чьей-либо крови.
Мизантроп думает о людях вообще слишком плохо, а о людях, которые попадаются ему на жизненном пути, — слишком хорошо. Он не верит самому себе; череда разочарований делает его еще более угрюмым, но, продолжая браниться в пространство, он никогда не сожмет руку в кулак, протягивая ее знакомому. И напрасно.
А еще это человек, которого его же собственные идеалы принесли в жертву неизвестно чему. Мизантроп не всегда готов стать пустынником и не всегда понимает, что жить подле людей можно лишь в одном случае: если ничего от них не требуешь и заранее готов претерпеть любую, самую невероятную, пакость. Жить и плевать на то, что за всякую такую пакость именно тебя поблагодарят пакостником. Жить не унывая, не ноя и, по возможности, моясь три раза в день.
Тогда можно даже и полюбить кого попало. Отчего ж не полюбить, это — при правильном подходе — эмоция положительная, приятная. Люби сколько влезет, но не забывай главного: сначала предают те, кого любишь, потом — все остальные.
Истина же все чаще предстает мне в образе Медузы Горгоны. Ни тени уныния на прекрасном лице, а вокруг — камни. Если кто-то не может обойтись в своей жизни без припадка окаменения, это дело вкуса. Я бы предпочел каменеть перед созданьями искусств и вдохновенья, перед теми же камнями, художественно оформленными. Но вот любить истину платонически напоказ, в сторонке, боясь взглянуть — просто вульгарно. Плебейство какое-то в лондонском кругу.
Нотабене. И даже Медузе Горгоне не следовало рубить голову.
Я не люблю истину, я люблю американские фильмы. Почему бы не убить его прямо сейчас? — говорят о лучшем друге при дележе миллиона. Ты, оказывается, преступник! — говорит жена мужу. Не хочу тебя знать, полиция! Все честно-благородно стучат друг на друга и получают за это медали от власти и респект от общества. Вот как нужно! А у нас бы было пятьсот страниц психологии — с тем же паршивым результатом. Когда паршивый результат растворен в потоках психологии, общий вид выходит опрятнее, и начинаешь задумываться о глубинах человеческой природы. Там не над чем задумываться. Но задумываешься.
Справедливость я тоже не люблю, но вынужден признать, что она существует. Я знал одного парня, который радикально разос…ся с литературной общественностью. Он сидел один дома, в тишине и довольстве, писал роман и радовался, что всех нае..л. Но, как оказалось, не всех — потому что роман получился так себе. Уж как литературная общественность радовалась, не описать. И ведь имела право. (Это Иван Киреевский написал: «…как часто встречается человек великодушный и вместе с тем несправедливый». Наоборот-то тоже бывает.)
В той части гардероба Публичной библиотеки, где принимают сумки, висел замечательный перечень вещей, необходимых человеку в читальном зале. Не забудьте, дескать, очки, ручку, тетрадку, деньги, сигареты, спички, билет и носовой платок. Прихожу — нет перечня. Что, спрашиваю, за фигня такая? Выясняется, что какой-то жлоб из читателей написал жалобу: сигареты, пропаганда, какая безнравственность. И теперь рассеянные люди, вместо того чтобы сверить свое барахло с предложенным списком, сто раз прибегут то за тем, то за этим, приниженно объясняясь с дежурным. Ай да проклятье!
Тот мужик, о котором я напрасно думал, что он помер, порою уже выползал из моего телевизора, как в японском фильме «Звонок». Он выползал и висел в комнате плотным облаком зла — еще не умея убивать взглядом, но возмещая это вонью. Скромное мое барахло, не обученное приседать перед такими гостями, таращило глаза и всё наглее фрондировало — даже цветы, божьи одуванчики, шелестели в своих горшках что-то глумливое. Но я перепугался из-за этой чертовой вони, сел на измену и пустился им объяснять, что телевизор, вместе со всем своим содержимым, есть часть нашего недружного симбиоза и просто впутался в дела по причине слабоумия и природной небрезгливости. Да ты видишь, что он показывает?! — кричали книжки. Да ты слышишь, что он говорит?! Вижу, вижу, — говорил я и отворачивался. Слышу, слышу, — и затыкал уши. Прибегал из кухни любимый граненый стакан, зыркал, сверкал и убегал. Я находил себя лежащим на полу, что полезно для позвоночника. Сквозь пол был слышен обаятельный рев притона внизу.