И снова они выходили в завьюженную ночь, осиянную каленной морозцем луной.
Внезапно Довбня остановился. Невдалеке за плетнем яростно залаяла собака.
— Заметил? Свет-то в окне погас? Или почудилось?
— Вроде бы.
Довбня торопливо зашагал к плетню, Андрей едва поспевал за ним. Взойдя на крыльцо, старшина задергал чугунную подвеску, в хате послышался плач. Он забухал в дверь железным своим кулаком, плач усилился, казалось, верещали уже хором. Напрасно старшина кричал в глухую, обитую мешковиной дверь.
— Открывай. Настя! Оглохла ты, что ли!
Только детский рев в ответ. Даже неловко стало — врываются на ночь глядя в чужой дом…
— В чем дело? — спросил Андрей.
— Щиплет их, не иначе.
— Не понял.
— Детей щиплет, шоб орали: боимся, мол, потому не открываем. — Довбня соскочил с крыльца, отступил в тень, вытянутой рукой затарабанил в окно. Андрей невольно прижался к стенке, словно и впрямь ждал выстрела: под луной оба были как на ладошке.
Наконец-то в сенях завозились, звякнула щеколда.
— Это вы, начальник? Заходь, ради бога! — донесся звонкий молодой голос, и в приоткрытой двери мелькнуло яркое платье.
С койки за ширмой еще доносилось неохотное ребячье хныканье.
Слева на печке виднелась белоснежная, чуть примятая постель под клетчатым пледом. С подоконника зеленовато поблескивала початая бутыль, на табуретке у стола лежала стопка глаженого белья.
Потом он увидел и саму хозяйку, легко скользнувшую из-за ширмы молодуху, неестественно возбужденную, в праздничных монистах на высокой груди. От нее так и веяло жаром, запахом вина и дешевых духов.
— А я думаю, хто стукал. А то ж вы…
Неуловимый жест, будто взмах крыла, и табуретка очутилась на середине комнаты, белье исчезло. А сама хозяйка уже протягивала Довбне ладошку; веселая, с откровенным бабьим вызовом и легким смятеньем в больших, как мокрые сливы, глазах.
— Здравствуй, здравствуй, Настя…
— То ж я и кажу — здоровеньки булы, гостюшки, шо ж так, без предупрежденья?
— И так видно — ждала.
— Ой, вы скажете! Да я тилько свет погасила. — И тотчас тронула Андрея за руку, словно всего обожгла. — Ой, який гарный офицер, може, присядете, чайку сготовлю.
— Да… нет, как старшина.
— Даже белье не успела прибрать, — оборвал Довбня, метнув в Андрея косой взгляд. — Мужское?
— Да то ж Степино. Маты палец поризала, то я ж парубка выручила. Ну шо ж вы, лейтенант… А то приходьте завтра на блины.
— Степаново, значит, — повысил голос Довбня. — Может, Иваново или еще чье-нибудь?
— А вы сами спытайте, — как бы не обращая внимания на старшину, хлопотала она вокруг Андрея; может быть, и впрямь решила попотчевать — бросила на стол плетенку с пирожками. Довбня вдруг ругнулся, шумно выдохнув сквозь сжатые зубы, и заиграл желваками:
— Ну-ну…
— Брезгуете?
— Это оставь другим гостям. Нам не надо, сыты! — Решительно заглянул в соседнюю комнату. Отдернул занавеску в закутке, где кутались в одеяло двое глазастых ребятишек. И все это не глядя на теребившую мониста хозяйку, для которой в эту минуту, казалось, не было ничего важнее «гарного» лейтенанта.
Старшина снова процедил:
— Ну-ну! — И, не оборачиваясь, жестко кинул Андрею: — Айда, лейтенант! Кончай веселье…
Собака все еще захлебывалась в будке у сарая, рвала цепь. Довбня посветил фонариком по снегу, но все подворье вокруг темневшего сарая было укрыто нетронутой белизной. С затаенной хмурью, в которой почудилось что-то похожее на упрек, сказал:
— Или кого ждала, или уже проводила, в любом случае — пустой номер, спугнули.
— Кого? — спросил Андрей, ступая вслед за Довбней.
— Не гадалка — не знаю!
— Веселая… Может, кто из своих? — Он попытался смягчить рассерженного старшину, понять причину его недовольства.
— Может. Все может быть. Двое детей, от кого — неизвестно. Война наколесила. Веселая, дальше некуда.
— А кто такой Степан?
— А, Степан, — точно сплевывая в пространство, буркнул старшина, — сын предпоссовета Митрича!
Какое-то время он глядел на крайний дом под цинковой крышей у самого оврага и, повернув, зашагал в обратный путь, вверх по тропе.
— Дом-то чей?
— Митрича!
Неожиданно Довбня стал, и Андрей едва не наткнулся на него.
— Вы вот что, лейтенант, — голос старшины прозвучал сухо, — нет опыта в наших делах, так вели бы себя поскромнее.
— В чем дело? Я с вами в рейд не напрашивался.
— Сами все понимаете, — отмахнулся рукавичкой, даже не оглянувшись.
— Может, спокойно поговорим?
— А я и не думал волноваться. Мы, знаете, тоже кое-чего повидали.
— Да в чем дело, черт побери?!
Ну и апломб! Похоже, назревала размолвка, из тех, когда спор на повышенных тонах только заводит в тупик. Этого нельзя было допустить. Вины за собой Андрей не чувствовал, лишь смутно догадывался, что дело касается Насти.
— Во-первых, — отрубил старшина, — это вам не фрицев из траншеи таскать. Тут нужна тонкая работа.
— Так…
— Я бы ее, гулену, сгоряча расколол, она уже путалась, если бы не вы со своими нежностями. Растаяли, потекли!
— Все?
Андрей невесело рассмеялся. Довбня тоже хмыкнул неопределенно, пускал дым в небо. И хотя примирение, казалось бы, состоялось, в душе остался осадок.
Распрощались довольно сухо, у самых бараков.
По дорожке с автоматом на груди прохаживался коротышка Бабенко.
— Будто бы потеплело, — сказал лейтенант.
— Тут бывает такое, — сказал Бабенко с каким-то непривычным мечтательным оттенком в голосе. — По детству знаю. Только обманчиво это, утром еще круче завернет. — И, закуривая, добавил: — Я ведь недалеко отсюда, за Сарнами, в пяти километрах от Кольки. Бараничи…
Андрей улыбнулся:
— У него Коровичи, у тебя Бараничи…
— Да уж такая местность. Кроме баранов да коров, ничего не видели, зато сейчас поумнели, полсвета прошли. И что-то не тянет в село.
— А куда же?
— В Киев могу махнуть. Зараз на стройке руки нужны, семь классов есть, остальное доберу.
— Вполне.
— А Кольку тянет. Надо же, Одессу свою забув, а село снится. Может, из-за памяти, там же Фросина с дитем могила.
Фросю расстреляли немцы за то, что не сняла со стен Колькин фронтовой портрет. Спросили: коммунист? Фрося, бывшая портовая табельщица, так и не добравшаяся из отпуска домой в Одессу, измученная дорогой, с ребенком на руках, крикнула: «Да!» И немец дал очередь. А Колька-то был беспартийный.
— Пригляжу, говорит, работенку загодя. Да и маты б ему повидать. Может, отпустите, товарищ лейтенант? Вин сам просыть стесняется.
«Вот такие они у меня все, друзья-приятели, бывшие разведчики. В другой раз Бабенко с Политкиным того же молчуна Кольку до бешенства, до слез вышутят, а тут, гляди, ходатай, горой встал».
— Вы теперь сами хозяин, вроде коменданта. Собственным правом, а?
— Запрещены отпуска.
— Много кой-чего запрещено человеку, як говорыв один язвенник, покупая поллитру. А жить надо.
— Подумаю.
— Он не подведет, Колька…
Луна скатывалась к зубчато-черной полосе леса. Расстилавшийся в низине поселок с вытянутым к хуторку хвостом дворов казался издали большой нахохлившейся птицей, таившей под крыльями людское тепло.
Он представлялся Андрею со слов Сердечкина этаким богатырем с бородой. Немецкий староста — партизанский ставленник, ходивший всю войну на острие ножа. А перед ним сидел неприметный с виду мужичишка, уже в годах, залысый, старенькая фуфайка внакидку — он, видимо, собрался по хозяйству, приход лейтенанта отвлек его. На белой скатерти лежали заветренные, пересеченные морщинами крестьянские руки.
Он говорил, Андрей слушал… О том, что в районе собираются создавать колхоз, вернее, восстанавливать. Единственный кооператив, успевший образоваться еще тогда, в тридцать девятом, под его руководством; о клубе — бывшем трактире, который перестроили, оборудовали, — в нем будет избирательный участок. Стеклозавод тоже пустили, заводские помогали ему налаживать культурную и хозяйственную жизнь, так что скоро все войдет в колею…