Ольга ЛАРИОНОВА

ВЫБОР

Кротко, по-больничному, звякнул сигнал вызова — словно котенок задел лапкой по звонку. Дан усмехнулся, хрустнул суставами, подымаясь, лотом схватился за никелированную спинку своей кровати и выжал на ней великолепную стойку. Только после этого он оторвал левую руку от холодной металлической дуги и ткнул пальцем в кнопку приема, не потеряв при этом равновесия.

Флегматичный лик доктора Сиднея Дж. Уэды воссиял на оливковом экране. Некоторая экстравагантность позы пациента отнюдь не удивила врача. Он слегка наклонил голову и стал ждать, кому надоест первому.

Диаметр спинки был предательски мал — на одной руке долго не продержишься. Дан спрыгнул на пол.

— Вот так-то лучше, — удовлетворенно констатировал Сидней Дж. Уэда. — А теперь можешь зайти ко мне в кабинет. Дан тоскливо вздохнул.

— На выписку, — сжалился врач.

Дан рванулся к двери, скатился кубарем вниз по лестнице и через шестнадцать секунд был уже у него в кабинете.

Как это бывает при неожиданной встрече однокашников, которые по-настоящему никогда не дружили и тем более никогда по-настоящему не ссорились, они узнали друг друга с несколько преувеличенным восторгом (Сидней — когда Дана Арсиньегаса в тяжелом шоковом состоянии доставили к нему в донорскую клинику — и в общем-то напрасно доставили, могли просто в госпиталь; Арсиньегас — когда открыл глаза и понял, что он уже не в гидромобиле последней собственной конструкции, а в больничной палате, до которой он допрыгался-таки в своем отвращении к роботам-испытателям). Оба действительно обрадовались, но к этой радости не примешивалась непременная грусть, которая сопутствует встрече настоящих друзей, разлученных на долгие годы. Они вспомнили свои школьные прозвища, традиционные шуточки, которые были в ходу у них в классе; оставаясь вдвоем, они вольно или невольно говорили и вели себя так, словно все еще были выпускниками двенадцатого класса.

С Даном ничего страшного не произошло: так себе — шок, неинтересно даже для только что прибывших практикантов. Школьные товарищи снова расставались, и по одному виду Дана было ясно, что, несмотря на общество Сиднея, донорская клиника изрядно осточертела ему.

Между тем доктор Уэда вытащил из-под плекса, покрывающего стол, здоровенную негнущуюся перфокарту, лихо развернулся на кресле-вертушке и набросил карту на крошечный стендовый столик, как дети бросают кольца серсо.

Карта четко влепилась в стенд, и тот послушно отреагировал залпом зеленых и белых огоньков. Только одна лампочка замигала было красным, но тут же одумалась и погасла.

— Здоров ты. Дан Арсиньегас, как каталонский бык. Так что можешь проваливать до следующего своего испытания.

— Да, уж раз речь зашла о практикантах… — Дан вдруг стал серьезным. — Мне обещают киберпрофилактор, чтобы не гонять испытателей каждый раз на материк для осмотра, так вот курьез: киберов навалом — медперсонала нет. Может, подкинешь захудалую практиканточку? Или самому нужны?

Сидней покрутил пальцами:

— Нужны — не то слово. Но ведь все равно сбегут. Обязательная практика кончится — и дадут деру. Они, когда сюда просятся, представляют себе только профиль работы. Но в наших клиниках, понимаешь ли, еще и особый микроклимат… моральный…

— Хм… Постороннему незаметно.

“Где тебе! — с неожиданным раздражением подумал вдруг доктор Уэда. — Красавчик”.

— На то ты и посторонний, — сказал он вслух. — А практикантку я тебе подберу. Хоть сейчас. Только бы избавиться. Но вся беда в том, что именно она-то отсюда и не уйдет.

— Что ж так? — лениво полюбопытствовал Дан.

— Именно ей наша клиника пришлась по душе. Я вижу, как она здесь блаженствует. Воображает, что удалилась от мира.

— А может, у нее камень на сердце? Ведь вашему брату костоправу только бы скелет был в целости и анализы положительные.

— Видишь ли, Дан, то, что ты именуешь “камнем на сердце”, это элементарное депрессивное состояние. Но здесь другое. Глубже. Эта — из тех, что до тридцати лет интересуются только стихами и театром…

— Ага, — подхватил Дан, — а к пятидесяти наконец осознают, что они женщины. И сколько этой сейчас?

— Приближается к тридцати. Ее ежедневная почта — театральные программы, газеты с рецензиями, магнитные ролики с записями — почти сплошь самодеятельность. Такая вот дребедень! Не удивлюсь, если у нее под подушкой стопка стереофото всяких знаменитостей — разумеется, не ученых и звездолетчиков, а тех смазливых мальчиков, которые гробят свое свободное время на то, чтобы с разной степенью бездарности изображать тех же самых ученых и звездолетчиков на любительских подмостках. В конце концов я не против того, чтобы существовал народный театр какого-нибудь Гарвардского торфяного техникума, но я против любительщины, когда моя практикантка все вечера пялит глаза в стереопроектор с чужими записями и прячет кассеты со снимками смазливых, но абсолютно чужих ей мальчиков, вместо того чтобы самостоятельно жить и мыслить посредством собственного непрерывно развивающегося мозга. Я против, потому что я не знаю, что такая практикантка может выкинуть…

— Ничего она не выкинет. Это ты ее вышвырнешь, архигуманнейший эскулап Уэда, только вот я не могу понять — за что? Не за детскую же любовь к театру, в самом деле…

Сидней посмотрел себе под ноги, засопел. А правда, и что это он взъелся на нее? Он вспомнил ее строгое лицо, очень светлые волосы, разделенные безукоризненным пробором, и аккуратный халатик — не с одним, а с двумя нагрудными карманами, и ее способность одинаково ловко работать обеими руками… Симметрия — это достаточно унылое свойство для молодой женщины. Но не это было главное в сестре Сааринен. Главное доктор Уэда сформулировал только сейчас — это безнадежная никомунеужность.

— А ты меня заинтриговал, ей-ей, — продолжал Дан. — Так что же ты, светило глиптопересадок, можешь конкретно инкриминировать своей практиканточке?

— Сейчас — ничего. Но когда смогу, боюсь, что будет поздно. У меня такое ощущение, что она может оказаться фанатичкой.

Он проговорил это медленно и уверенно, хотя никогда раньше об атом не думал. И сам удивился сказанному.

— А тебя, — повторил он, — выписываю. Всенепременнейше. С рассветом можешь отправляться на все четыре стороны. Только вызови собственный, любезный твоему сердцу гидромобиль, а то у нас таких норовистых лошадок не держат.

— Прелестная психологическая ситуация: тебя — в шею, а ты скачешь от радости, как зайчик. Сейчас, сейчас вызову. Это у тебя фон дальнего радиуса действия?

— Среднего, но миль сто пятьдесят он покроет.

Дан потянулся за усатым кругляшом портативного передатчика, огляделся — за тяжеловесной портьерой угадывался балкон.

— Тогда я оттуда, — сказал он, исчезая за портьерой.

Дан вызвал свою станцию и велел выслать ему с Рисер-Ларсена одноместный мобиль спокойного нрава. Он уже взялся было за толстенную портьеру, хранящую кабинет главного врача от назойливого незакатного солнца, как вдруг там, внутри, прозвучал ровный голос, произносивший слова чуточку более отчетливо, чем обычно, — так диктуют по фону текущие распоряжения:

“Сестра, примите донора 2446/91-М, регенерация крови в объеме тысячи семисот кубиков. Гомеостезин, как обычно. Все”.

Когда Арсиньегас приподнял занавеску, внутренний фон был уже выключен. Что секунду назад виднелось на экране? Только лицо сестры, по тону Сиднея — той самой практикантки, или… или еще и контейнер? Тот самый контейнер, в котором заключен донор номер двадцать четыре сорок с чем-то и как там далее.

Доктор Уэда не обернулся, когда Дан, споткнувшись о порожек, появился в кабинете. И руку с пульта внутренней связи он не убрал — она так и осталась лежать на каком-то тумблере.

— Послушай-ка, Сид. — Арсиньегас обошел массивный письменный стол и присел на краешек внутристанционного пульта. — Почему ты выключил экран? Не хочешь, чтобы я увидел… этого?