Изменить стиль страницы

— В День победы и выпить не грешно! — сказал один из них, старый, но довольно крепкий с виду ветеран, грудь которого украшала одинокая медаль. Он бережно потрогал ее и, обращаясь в никуда, а может быть, к дубу, глубокомысленно, с затаенной грустью, проговорил: — У меня вот медаль… «За победу над фашистской Германией»… а что у тех, ушедших в эту землю, наших сельчан?..

И все молча вновь наполнили пластмассовые стаканчики, и старик, не допив, как бы размышляя, негромко запел: «День победы, как он был от нас далек, как в костре погасшем таял уголек, были версты обгорелые, в пыли, этот день мы приближали, как могли!». Никто не подхватил песню, но старый воин не обиделся. Он лег на спину и, чтобы не видели набежавших слез, сквозь соленую пелену, до боли в глазах, стал смотреть на самую вершину дуба.

Конечно же, дуб — великан сразу узнал старика. Тот много лет работал лесничим и слыл среди односельчан Ванькой-партизаном, мальчишкой, заживо похороненным, но чудом вставшим из могилы. Да и не только его помнил дуб, а всё до мельчайших подробностей…

Было это зимой. День выдался ясным и морозным, мело колючим снежком, все вокруг выглядело покойно и величаво. Поодаль стоял заснеженный лес, в лес уходили чьи‑то следы, оставленные сапогами с грубым и четким рисунком. Дым из низких, кое — где крытых соломой хат, валил вверх, не колеблясь. И все же… было в этой застывшей морозной тиши что‑то тревожное. Покоя не давал именно этот бесстрастный и четкий рисунок немецких сапог на белом в ярких каплях крови снегу.

— Всех на Михизееву Поляну! — в морозной тишине раздался резкий голос райбургомистра Зубова. — Чтобы ни одна советская сволочь не уцелела… Начальнику полиции Кирееву лично проследить… Никого не щадить, ни стариков, ни детей!

Зубов, бросив взгляд на одетых в походные шинели военного коменданта лейтенанта Густава Гофмана и фельдфебеля Эриха Пичмаиа, достал из кобуры пистолет и, выбросив руку вверх, повторил, напрягая голос:

— На Михизееву Поляну! …Всех подчистую!

Переводчик что‑то шепнул скованными от холода губами, и немецкий офицер и фельдфебель утвердительно кивнули головами.

Зубов до прихода немцев был охотником, но ему доставляла неизъяснимое удовольствие не сама охота, когда надо выследить зверя, разгадав его сложные маневры, не возможность побродить с ружьишком по чуткому лесу, вслушиваясь в хорошо знакомые лесные звуки, полюбоваться неброской, сдержанной в этих местах по своей красе природой. Он испытывал звериное наслаждение, видя конвульсии умирающего зверя, в слепой ярости добивал его чем угодно: прикладом винтовки, ружья, палкой. Одного боялся — деревьев, живых свидетелей его зверств. Он чувствовал, как молчаливо, не прощая, наблюдали они за ним. Он ненавидел деревья, особенно дубы красные. В них чувствовалась особая сила и правда, в сравнении с которыми его жизнь была бессмысленна, а сам он был ничтожен и заслуживал лишь презрения.

Мужчин заставили вырыть глубокую яму. Из‑под снега вынырнула юркая лесная мышка, испуганно оглядывая всех черными бусинками, встала на задние лапки, решая, где и как схорониться: вокруг стояли люди и бросали мерзлую, пахнущую прошлой весной землю. Мышка юркнула в сторону, пискнула: мерзлая земля накрыла её тяжелым саваном.

Мирных жителей рабочего поселка Михизеева Поляна, помогавших партизанам и приговоренных к расстрелу по доносу местных полицаев, разделили по группам: мужчины, женщины, дети — всего 207 человек. 20 мужчин, 72 женщины, 115 детей.

Сухая автоматная очередь взорвала чуткую тишину. Впрочем, было не совсем тихо. У большого дуба сгрудились кто во что одетые люди: плакали матери, крепко прижимая к себе детей, глухо стонали мужчины. Много было ребятишек. Они стояли, потупив взоры, словно стесняясь родителей, не плакали, лишь нервно теребили ручонками одежду, не зная, куда девать руки: в карманы перед взрослыми прятать руки не положено, а за спину неудобно. Горе, словно тяжелый камень, повисло над огромной черной ямой…

Зубов стрелял, яростно стиснув зубы, он видел глаза своих сельчан, и ему невмоготу было от спокойных, как бы обыденных взглядов; казалось, люди думали свою думу, а не прощались с жизнью. Просто стояли у ямы, думали о зимних хлопотах: кому‑то надо доставить из лесу дров, чтобы топить печь, кому подправить прохудившуюся обувку, кому сбить с крыши большие сосульки, или накормить скотину, иные даже о весне думали, — вот кончится зима, пригреет солнышко землю, пойдет зеленая трава, на поляны выйдет скотинка, а значит детям будет молоко, радость. А там лето! Зацветет лесная ромашка и несильная, но холодная вода из соседнего ручья освежит в жаркий день..

Зубов сменил рожок, рожок заклинил и никак не входил в паз. Можно было бы на виду у людей реабилитироваться, заклинил, мол, автомат, да и немцы, пожалуй, поняли бы, все же техника, тем более автомат был немецкий, «шмайсер», но Зубов выхватил пистолет и, зверея от яростного возбуждения, подходил к людям — мужикам, бабам, детям и стрелял, стрелял, стрелял…

Потом он, выхватывая за ножки у обезумевших от горя матерей грудных детей, начал, размахивая ими, словно тряпичными куклами, разбивать их головки о большие деревья.

Содрогнулась земля, и огромные дубы, казалось, сделались суровее, разом почернел лес. Даже снег не спасал. Он тоже стал черным. И на этой черной траурной скатерти стали видны черно — красные пятна крови.

Зашумел лес, заговорили дубы — великаны сдержанным лесным говором, и услышал этот яростный ропот полицай Зубов. Он вдруг остановился, бестолково оглядываясь на немцев. Военный комендант лейтенант Густав Гофман и фельдфебель Эрих Пичман отвернулись. Видимо, жестокость Зубова поразила даже их. Слышались слабые стоны, корежились в смертельной судороге тела. Мужики умирали, длинно и странно вытягивая ноги; а бабы — руки, в материнском инстинкте стараясь даже после смерти обнять и защитить своих любимых, теперь мертвых чад.

Пошел густой снег. Под таким снегом хорошо спится озимым. Словно уютное домашнее одеяло, он покрывал землю, стараясь, как заботливая мать, обогреть её, подтыкая под каждый кустик край снежного покрывала, чтобы не поддувало. И уже не черный снег лежал в черном от тоски дубовом лесу, а белый, каким и должен быть. Все пространство, казалось, было под снегом. А он продолжал падать, словно старался быстрее загладить людской позор. А, быть может, накрыть своим саваном как белыми одеждами ни в чем не повинных людей.

Одна лишь огромная черная яма оставалась неукрытой, черной. Белый снег падал на теплые трупы и тут же таял, он был не в силах совладать с человечьим теплом.

Уходя, палачи для надежности обошли яму, тыкая штыками в подающие признаки жизни тела. Одно маленькое тельце, безвольно лежащее сверху, снег почти укрыл; только синие большие глаза на бледном лице были широко распахнуты. В детском взоре, казалось, еще продолжалась жизнь.

Под утро Ванька, поселковый сорванец, выкарабкался из‑под остывших тел. С тех пор и пошло по поселку прозвище — Ванька — партизан.

Лес угрюмо молчал. Да и о чем было говорить дубам — великанам, много повидавшим на своем веку? Лишь самый старший дуб, лесной красавец, Батька, как уважительно называли его родичи, в ту ночь неожиданно занемог. И решил он, что когда будет у него сын, он обязательно расскажет ему о случившемся.

ТАМ, В КРАСНОДАРЕ

До чего же хороша краснодарская осень; увядания природы нет и в помине: тепло и уютно, цветут поздние осенние цветы — астры, хризантемы, георгины, чуть тронуты царской позолотой изумрудно — зеленые листья кустарников и деревьев. Вольно растут на Красной красавцы — платаны, и оттого хрупкая наша жизнь кажется всегда вечной и прекрасной.

Мой путь пролегал по Красной. Вначале надо было пройти от того места на площади Труда, где заложен памятный камень в честь основания города, которому минуло 200 лет, затем пересечь Советскую и поинтересоваться, сохранился ли там Музей комсомольской славы (нет, не сохранился!). Осмотреть с фасада музыкальный Театр, представив, что внутри уютно и просторно будет предполагаемым участникам торжества, побродить возле отреставрированного здания краевого исторического музея, что на Гимназической, как бы оценивая его запасники на предстоящую экскурсию, повернуть к Дому книги, на фасаде которого великолепная мозаика Валентина Папко, а через витражные стекла четко видны горельефы Александра Апполонова, и зайти в здание администрации края, предъявив молоденькому милиционеру служебное удостоверение.