Изменить стиль страницы
12 апреля

Как раз накануне своего двадцатилетнего юбилея. Двадцать лет он был представителем газеты в Ленинграде — и вдруг рухнул, несмотря на все заслуги. Вот какие пошли времена. Вроде мора. Человек ни в чем не виноватый вдруг падал, наказанный за грехи, ему самому неизвестные, но записанные где‑то там. И у Юлика вид стал еще более загадочный и отчужденный, и полные его щеки еще более почернели, ощетинились. О «Давайте не будем» и речи не возникало. Он написал пьесу, переделал заново комедию какого‑то среднеазиатского драматурга[2]. И снова имел успех, на свой лад, таинственный и затушеванный, полный горечи. Но вот его детище воскресло. Количество актеров возросло, но по — прежнему каждая программа доходила до зрителя только его трудами. Я видел его на репетициях, перед премьерой. Он целыми днями не выходил из Дома писателя, сердитый, больной, угрюмый, ревнивый. Его соавторы жаловались вечно на его упрямство. А сама программа? С одной стороны талант его толкал, как в пропасть, шептал: «Рискни, рискни, прыгни». И он писал вещи рискованные, острые. С другой стороны — он, колобок особого рода, знал все превратности и опасности, подстерегающие его на пути, и он ужасался собственному безрассудству. И все‑таки талант брал верх, и Юлик выходил раскланиваться в толпе подлинных и привлеченных им для безопасности соавторов. К премьере он брился. Стоял он не в первых рядах авторов, заполняющих нашу маленькую сцену до отказа. Его лицо, как всегда, имело выражение настороженное и вместе с тем нарочито безразличное. И мне кажется, что множество грехов должно проститься нашему колобку из колобков, мастеру псевдонимов, за тот маленький, веселый, храбрый театр, который он породил как бы против воли.

14 апреля

Рахлин, директор книжной лавки Литфонда, обладал сладким, чуть дрожащим тенором, легко переходил от восторга к отчаянью, дело вел с истерической энергией. Лысеющий, с неровным румянцем, не рыжий как будто, но цвет лица рыжего человека. Низкозадый. Любил рассказывать, как уважают его значительные люди. И при этом хохотал нервно своим высоким, теноровым смехом: «Я ему — ха — ха — ха, как вы похудели, NN, а он мне — Все из‑за вас. Не достали мне, ха — ха — ха, такой‑то книжки, Геннадий Моисеевич, ха — ха — ха!» Обладал неслыханными связями — книги открывали ему все двери. Когда мы вернулись в Ленинград, Театр комедии долго не мог поставить мне телефон. А Рахлин сказал два слова, и все было сделано. Причем, надо признаться, что я не был из тех людей, которые покупали много книг, — я приехал небогатым. И вообще не был я книжником. Нет, просто услышал Геннадий Моисеевич, что наши администраторы никак не могут помочь мне, захохотал горделиво сладким своим тенорком — и через два дня устанавливали мне аппарат. Как все люди подобного характера, не скрывал он семейных своих горестей. То сообщал, что дочка больна, то, что жена свалилась — с глубокой, воистину библейской, любовью и местечковой суетливостью и испугом. Сложен человек!

Как я удивился, узнав — рассказывать, так рассказывать, — что он склонен к мужеложеству. Пол есть пол. Так вот откуда его сладкая, словно его тенорок, привычка обнять среди разговора собеседника и положить ему голову на грудь, будто ослабев от смеха. Его вдруг посадили в конце 40–х годов. Почему? Кто: нает. Во всяком случае не за бытовое разложение — петому что недавно реабилитировали. И он уже носится по городу, разворачивая с неслыханной энергией какой‑то особый книжный магазин. Маленький, живучий, низкозадый грешник!

15 апреля

Рысс Симон Михайлович,[0] когда я познакомился с ним, был студентом, как и я, показался мне угрюмым. Встретились мы, кажется, в семье у доктора по фамилии Португалов, где сын хозяев играл на скрипке, а мы слушали. Тогда только — только начиналась Театральная мастерская, несло меня в эту сторону, я чувствовал смятение и беспомощность. Поэтому шел, куда меня вели: на репетицию, так на репетицию, в гости, так в гости. Так что не вижу сейчас, через туман тогдашних дней, как я туда попал? И сейчас, едва вспомнил о тех днях, понесло меня не в ту сторону. Симон Михайлович Рысс, профессор, терапевт, знаком мне еще со студенческих лет. Говоря о нем, непременно называли имя. Потому что были еще Цаля Рысс[1], Лёся Рысс (ныне Березарк)[2] и многие другие Рыссы, похожие друг на друга, впрочем, только фамилией. В студенческие годы казался мне Сима Рысс угрюмым и замкнутым. В двадцатые годы, уже молодым врачом, удивил он меня веселым и открытым характером. Сейчас он уже профессор. Он тоже весел, но как издерган, как все щурит один глаз. Разговаривая, подходит излишне близко, берет за плечо, заглядывает в лицо — все по нервности и издерганности. Чтo врач практик, педагог, заведует кафедрой в Медицинском институте. Любит театр до страсти. Судит решительно. Но еще более решителен, когда дело касается музыки: выносит приговоры дирижерам окончательные, не подлежащие обжалованию. Он крупный, занимающии много места, с очень крупными руками человек, и ощущение задерганности и слабости в нем — масштабны. И разговоры его об искусстве теснят, особенно, если он берет тебя за локоть и заглядывает в лицо. Обстановка у него солидна. Напоминает адвокатские или докторские квартиры начала века. Темная мебель, ширмы, рояль, на нем фарфоровые статуэтки.

15 апреля

В большой комнате от обилия мебели тесно. Жена Симы существо очень привлекательное. Более прямая, мужская душа. И более в силу этого добрая. Туман от смятения чувств не мешает ей видеть и действовать. И мучаться смятение чувств и душевный туман защищают от боли. Много лет работала она в Куйбышевской больнице, и в конце сороковых годов ее заставили уйти. Сестра из этой больницы, что вспрыскивала мне камфору, когда я болел, вспоминала Веру Ивановну чуть не со слезами. Такого человека в больнице нет и не было. И с больными и со служащими добра. Каждого помнит, каждому поможет: «Идет она из корпуса в корпус, через двор, не меньше сорока минут. Каждый подбежит, каждый спросит совета или расскажет о своей беде». А уж если сестры хвалят врача, то тут уж можно поверить. Тем более, что не знала Марья Васильевна о моем знакомстве с Верой Ивановной. Вера Ивановна русская, родом из Саратова, но в наружности у нее есть что‑то негритянское: вьющиеся круто волосы, смуглое лицо. Ростом она едва ли не выше Симы и очень крупна. И родила она сына, который на голову перерос своих родителей. Он студент — медик, унаследовавший от матери что‑то негритянское. Черноволосый, толстогубый, но худенький и нежный. Глеб Григорьев[4] правильно заметил, что он похож чем‑то на диснеевского Ьэмби. Рыссы народ занятой. И мы встречаемся всегда с некоторым напряжением. То зайдут они днем до обеда и все поглядывают на часы, то забегут к нам в Комарове, гуляя в воскресенье. Иной раз бывали и мы у них. Редко. Всегда почти я один. Слово «интеллигенция» сейчас, к середине века, утратило свой первоначальный, относительно точный смысл. В начале века врачи, адвокаты, инженеры стояли примерно на одной степени развития. Какой — это второстепенно.

16 апреля

Сейчас инженеры — одно, а врачи другое, адвокаты потеряли самоуверенность, но читают и рассуждают о прочитанном, пожалуй, больше, чем прочая интеллигенция: тем просто некогда. Врачам, инженерам… Впрочем, все это требует особого рассказа. У Симы иной раз собираются профессора — опять‑таки новый вид, отдельно развившийся вид интеллигенции. (Я так не люблю это слово, что даже не знаю, как его писать.) Как их определить? В начале века владели этим термином так уверенно, что были даже степени, точные величины (например: «в высшей степени интеллигентный». «Полуинтеллигентный»), А глядя на профессоров — медиков, не знал я, что о них можно сказать, пользуясь этой устаревшей терминологией. Вот один из них разносит доклад на конференции. Сердится. Говорит о том, что «этот субъект не хочет понять, что белок собаки одно, а белок человека другое». Происходит некое чудо — тебе самому не надо знать предмет, чтобы угадать в другом настоящее знание (читаешь ты его или слушаешь — все равно). И я угадываю это знание и в ясности выражений, и в непритворности увлечения. Но вот — о ужас — разговор меняется. Профессора заговорили о живописи. И тот же самый профессор с увлечением, уже фальшивым, несет такую чушь, называет такие имена, что, будь это в области медицины, это соответствовало бы эпохе доисторической. С кровопусканиями и прочим. Нельзя, конечно, требовать от человека, чтобы он был специалистом во всех областях. Но скромность суждений, по меньшей мере в чужой области, желательна. Второй профессор играл на рояле свои этюды, с усмешкой говоря: «Тут семьдесят пять процентов Рахманинова, остальное мое». Да это еще полбеды. Иные из собравшихся, чудилось мне, и в своей области не специалисты. А просто решились на это без особенных данных.

вернуться

[2]

Говорится о пьесе Реста по комедии Абдуллы Каххара «Шелковое сюзанне» (первый авторский вариант назывался «На новой земле»). Шла на сцене Ленинградского театра им. Ленинского комсомола в 1952 г.

вернуться

[0]

Рысс Симон Михайлович (1896–1968) — врач — терапевт, профессор.

вернуться

[1]

Возможно, что имеется в виду Цезарь Георгиевич Рысс (р. 1898) — студент Высшего литературно — художественного института им. В. Я. Брюсова, работавший в Госиздате, часто бывавший в командировках в Петрограде.

вернуться

[2]

Березарк (наст. фам. Рысс) Илья Борисович (Лёся) (1897–1981) — критик, театровед.

вернуться

[4]

См. «Григорьева (рожд. Соловьева) Наталия Василм'и на», комм. 3.