Изменить стиль страницы
20 февраля

А дети дышали, и скрипели зубами, и стонали за дверью. Утром я проснулся рано. Мальчики работали на огороде — собирали огурцы, и один из них, приложив огурец к непоказанному месту, смешил остальных. Этот мальчик жаловался накануне вечером, что нет и нет писем, и робко спросил меня: «Правда ли, что ребят, потерявших родителей, не вернут в Ленинград». Он тосковал вчера по родному городу, по близким людям, как существо вполне сознательное и внушающее уважение и сочувствие. А сейчас гримасничал, как обезьяна. «Широк человек». И я в сотый раз почувствовал, как трудны будни педагогов. А они еще взяли на себя всю счетную работу колхозов. И приходилось им ездить в распутицу в районный центр верхом в ленинградских своих шубах и шляпках, отбивать для интернатов продукты. И все это — не бросая ни на миг работы воспитательской, самой трудной. И дети учились и росли. И смертность среди эвакуированных детей, по сравнению с ленинградской, сильно снизилась. Да, правда, ленинградские ребята вели себя на занятиях куда хуже деревенских, но учились лучше. И самодеятельные их коллективы славились на всю область. И ленинградские школьники были первыми помощниками на полях, и вели их ленинградские педагоги и воспитательницы. Но никто не видел подвига, который они совершают. И сами они были тому виной. Издерганные и переутомленные, они всё писали друг на друга заявления. Вроде такого, что заведующая такая‑то вечно угощает заврайфо вареньем, отчего получает ассигнованные на интернат деньги вне очереди. И все видели утомительных и мелких склочниц там, где на самом деле трудились без отдыха настоящие подвижницы. Днем пошел я в соседний интернат. Сопровождал меня рассудительный парнишка. Он рассказывал по пути интересные новости. Больше всего о двух собаках — Альме и Пальме.

21 февраля

Альма и Пальма пристали где‑то на дороге к эвакуированным детям и особенно привязались к старшим ребятам. А их, старших, перевели в этом году в соседнее село, где имелась десятилетка. И вот собаки все бегали в это село, и спутник мой боялся, что их убьют. Зачем? А на бубны. Из собачьей кожи тут делают бубны. Играть на праздники. Мальчик тоже скучал по Ленинграду, но, с другой стороны, не жалел, что приехал сюда, в деревню. Раньше не умел он затопить печку, наколоть дров, сварить щи, отличить рожь от ячменя, запрячь лошадь. От него я узнал, что Вася Шалаев, например, не хочет возвращаться в город, за что его очень полюбил председатель колхоза. Вдруг спутник мой закричал: «Глядите!» Мы остановились на косогоре и увидели, как в небе ястреб и ворон завели настоящий бой, то слетаясь клюв с клювом, то разлетаясь для нового захода, двигаясь плавно, как в замедленной съемке. В новом интернате приняла меня заведующая и строго и робко по — учительски. Словно я комиссия. Так шел я от интерната к интернату, угадывая в них черты сходства и обнаруживая незначительные различия. И все более и более понимая мир, в котором работает так напряженно Письменский. На станции Оричи встретил я и самих Письменских. Андрей приехал по делам, жена — погостить к приятельнице, к Мирре Абрамовне, к заведующей интернатами всего района. В прошлом была она педагогом и поплатилась за это. Тут, в Оричевском районе, вела она работу властной рукой. Местные власти до того считались с ней, что в первую очередь, распределяя поступавшее продовольствие, запрашивали ее. Например: «Абрамовна! Водка пришла — сколько детям оставлять?» Водка в те дни была валютой.

21 февраля

За водку тебе и крышу в интернате отремонтируют, и дрова привезут, и печи сложат. Жила Мирра Абрамовна в крошечной комнатке с дощатыми стенами, будто в келье. С потолка спускался будильник, подвешенный на проволоке с таким расчетом, чтобы приходился как раз над изголовьем кровати. Грозная эта Абрамовна, с которой считались даже никак не робкие, не покладистые и не укладистые местные власти, не забывшие древний клич: «В Вятке свои порядки», была небольшого роста коренастой блондинкой, с близорукими, очень светлыми, утомленными и даже как будто вечно заплаканными глазами. Она вела свой район внимательно, с той особой женской хваткой, которая и мелочей не пропустит, и под сундуками сора не оставит, но при этом казалась рассеянной, думающей о другом. И вскоре выяснилось, что ее гложет. Да она и не скрывала своего мучения — сын не писал с фронта вот уже два месяца. И о чем ни заходил разговор, все у нее заканчивалось одним. То воспоминаниями о сыне. То представлением о том, как повел бы себя он нынче при таких‑то и таких- то обстоятельствах. Например: «Интересно, мог бы он подружиться с таким‑то мальчиком или нет». Мысли о деле не ослабевали, но тревога о сыне оставалась фоном, не исчезающим ни на миг. Здесь, в Оричах, увидел я Письменского на работе. Увидел его чисто мужскую хватку, умение отмести мелочи, чтобы понять дело в масштабе, более крупном, чем районный. И другим объяснить, спокойствием своим усмирить разгулявшиеся страсти. Мы побывали в интернате, что разместился в одной из деревень колхоза — миллионера. Тут наших ребят не обижали. И только. В том бедном колхозе, где познакомился я с Женей Шалаевым, их любили. Да в сущности тут, в богатом колхозе, их и обижали. Я шел с детьми, а у ворот появился председатель.

22 февраля

Он стоял у ворот с замкнутым и озабоченным выражением. И ребята наши вежливо поздоровались с ним. Но он не снизошел до того, чтобы заметить бедных изгнанников, он, председатель колхоза — миллионера. Дети промолчали, а воспитательница пожаловалась: «Как работать, так посылает за нами, а как здороваться, не видит нас». Председатель успел побывать на войне, левая рука у него не действовала. Это был единственный относительно молодой человек в деревне. Отдавши на войне дань общему, вернулся он к частному. Воистину крестьянское презрение к чужой бедности выражала его фигура. И еще: «В Вятке свои порядки». По пути воспитательница показала мне стоящую на пригорке избенку, покосившуюся, без кустика, без деревца, без признака изгороди. «Здесь живет самая богатая баба в деревне. Скрывает свое богатство. Прибедняется. Только постель в избенке ее богата. Атласное одеяло, подушки до потолка. А сама спит на полу».

И вечное ощущение, овладевавшее мной в деревнях вятских, охватило меня. Ощущение двойное и тем самым мучительное. Уважения и ужаса. И того, что это всё чуть ли не ближе мне своей правдивостью, чем город, и дальше, чем тот свет. А тут еще разговоры про отказниц. Про баб, что отказывались принимать домой мужей — инвалидов. «И без него тяжело» и так далее. И такие же бабы с плачем провожали чужого мальчика на фронт, и рукоятки серпов, как рукоятки ножей, поднимались над платками, как раз против сердца. В Киров мы вернулись в необыкновенно жаркий день и шли домой переулками мимо деревянных домов, до того набитых беженцами, что казалось, они вот — вот разъедутся по швам. В какое окно ни глянешь: койки, топчаны, детские кроватки. И дома Катюша. И Наташа.

24 февраля

Катюша была в белом платье, и мы по солнцу, что было так непривычно в Кирове, по деревянным мосткам — сухим! — отправились обедать в столовую, где кормили ученых и писателей. Она недавно открылась, кормили там еще прилично. Потом пообвыкли, и дело пошло круто вниз. Чай стали подавать в глубоких тарелках. Рассказываю, чтобы восстановить весь клубок тех дней вятских, и ледяных, и летних, без чего Письменский не ощущается. Но вот в июле 43 года уехали мы из Кирова. А приехав в 44 году в Москву, вдруг, чуть не в первый же день приезда, увидел я в коридоре гостиницы фигуру, запечатленную печатью Авеля, если существует такая в мире. И если Каинова печать отталкивает, то эта, вторая, привлекает и радует. Ты знаешь, что подобный человек обижаем братьями именно за особое благородство существа своего. Но теми братьями, что умеют обижать. Имя которых — Каин. Он был вызван в Москву на какое‑то совещание. Приехав к Наташе в Ленинград, я ночевал у него во Дворце пионеров, о чем рассказывал, вспоминая дворцы. В июне 45 года вернулись мы в Ленинград, что казалось в Кирове до такой степени невозможным. Письменские к тому времени жили в помещении Института усовершенствования учителей на Чернышевском переулке. Мы пошли к ним в гости. Внизу, в прихожей, на двери висела табличка: «Гардероб», а под ней: «Раздеваться обязательно». Открыв дверь, увидел я бочки с цементом, доски, строительный мусор. В третьем этаже мы прошли коридорами и огромными пустыми комнатами через весь этаж и добрались до помещения, где жили сотрудники института, потерявшие квартиру. И здесь нашли Письменских. И снова шагал он по комнате спокойный, довольный нашим приездом. Тесть умер в Кирове, тихо и незаметно, как жил. Словно не желая обеспокоить близких.