Изменить стиль страницы

Такова была любовь Аврама к Лузи. И Лузи, в свою очередь, был привязан к Авраму, который напоминал ему юность, ту пору, когда он со всем своим пылом отдавался служению Богу. Теперь они должны были разлучиться. Лузи провожал Аврама как раз тогда, когда прибыл посыльный от Мойше Машбера, и Лузи вынужден был отложить свидание с братом.

Лузи и Аврам встали рано, помолились. Аврам начал собирать свой узелок, а Лузи стоял и наблюдал за его действиями. Он то отходил в сторону, не в силах смотреть, как Аврам упаковывает вещи, то приближался снова, как отец, провожающий сына, и указывал, что нужно взять из съестного и прочего. Аврам почти не слышал слов Лузи.

Но вот Аврам уже готов. Он накинул пальто, полагая, что Лузи проводит его до порога, а сам останется дома. Однако Лузи тоже надел пальто. Оба вышли из дома, но и на улице Лузи не распрощался с Аврамом, а пошел рядом с ним по дороге, которая должна была вывести Аврама из города. Они шли молча, каждый погружен в свои мысли. Аврам то и дело незаметно поворачивался к Лузи и всматривался в него, желая сохранить в памяти его образ.

То же делал и Лузи, словно учитель, расстающийся с любимым учеником, в котором видит своего наследника.

Так они дошли до городской заставы, дальше которой Лузи, видимо, не собирался идти. Аврам протянул ему руку, склонив голову, чтобы Лузи не видел его расстроенного лица и не слышал того, что непроизвольно шепчут его губы — они шептали почти те же слова, которые произносил Елисей, когда учитель его Илья вознесся на небо… Тогда и Лузи взял Аврама за руку и, задержав ее дольше, чем полагается, сказал: «Иди с миром!» Так они простились и разошлись в разные стороны.

Лузи вернулся домой усталый после долгой ходьбы до заставы и обратно. В передней он застал посыльного от Мойше и тут же отправился с ним в отдаленную часть города, где находился дом брата. А там он увидел Мойше, прикованного к постели. Большой радости Лузи, конечно, и не ждал. Как только он приблизился к постели Мойше в сопровождении кого-то из домочадцев, которые привели его сюда как дорогого и долгожданного гостя, Мойше дал понять, что никого, кроме Лузи, за которым он специально посылал, видеть он сейчас не желает.

Братья остались вдвоем. Прежде чем получить ответы на обычные в таких случаях вопросы о здоровье и самочувствии, Лузи заметил, что Мойше не хватает слов, чтобы ответить на эти вопросы, — то ли от забывчивости, то ли оттого, что вопросы кажутся ему пустыми и лишними. Лузи заметил, что лицо брата стало необычайно серьезным, и понял, что легкого разговора, подобного беседам, которые заводят при посещении больных, Мойше начинать не собирается, что он не намерен выслушивать успокоительные речи, с которыми приходят, чтобы развлечь больного и уверить его, что недуг его не опасен и выздоровление близко.

— Нет, — сказал Мойше, как бы отвечая самому себе, и тут же обратился к Лузи: — Меня уже зовут…

— Куда? — спросил Лузи, притворившись, будто не понимает брата.

— Туда, — ответил Мойше, подняв глаза к потолку, и открыто заговорил о том, что собирается туда, куда все люди вынуждены уходить. Никому из домашних он об этом не говорил, не желая их огорчать, но Лузи, думает он, следует обо всем знать. Мойше уже наблюдает верные приметы: часто пугается, даже днем, чувствуя у изголовья присутствие высокого, одетого в черное незнакомца, изнутри которого что-то светится, как сквозь щели разрушенного здания. По ночам он часто слышит, как незнакомец ходит босиком вдоль стен гостиной и смотрит, не отрываясь, на Мойше, когда тот прикрывает глаза. Но когда он их раскрывает, незнакомец притворяется, будто не видит его, и снова начинает шагать вдоль стен.

— Ведь ясно, — добавил Мойше, полагая, что Лузи поймет его, — кто такой этот черный незнакомец, который пугает меня, стоя у изголовья, светится изнутри и по ночам ходит босиком.

Да, брат перечислил Лузи немало примет. Но самой скверной и опаснейшей приметой был он сам.

Когда Лузи вошел, Мойше из уважения сел в постели и в таком положении его встретил. Но затем, во время разговора, он все больше слабел и незаметно для себя самого клонился к подушке, пока, наконец, не лег — усталый, обессиленный. Он говорил вполголоса, невнятно, и Лузи, чтобы расслышать его, пришлось придвинуть стул ближе к кровати. Лузи поразило и болезненное выражение его лица, проглядывавшего из-под бороды желтыми островками.

Лузи тогда долго просидел у брата. Он старался рассеять его мрачные мысли, насколько это было возможно, и уверить его, что все обстоит вовсе не так плохо, как он себе представляет. Дело идет к лету, а летом все больные чувствуют себя лучше. Кашель пройдет, свежий воздух пойдет ему на пользу. Ведь уже скоро Пурим, а там и Пасха…

Утешениям брата Мойше Машбер верил, конечно, больше, чем всем другим. Он не верил даже своей дочери, которая с первой минуты стала говорить с ним так, словно не допускала сомнений в его выздоровлении. При этом Юдис делала вид, будто болезнь отца ее ничуть не беспокоит, как и всякое легкое недомогание, не внушающее никаких опасений.

Мойше Машбер полагался на слова брата, так как верил, что Лузи не позволит себе фальшивого слова даже тогда, когда ему приходится утешать родного брата. Мойше почувствовал себя бодрее во время посещения Лузи, сидевшего возле его кровати. Но как только Лузи поднялся со стула, чтобы распрощаться, Мойше снова овладела тоска. Прежде чем расстаться с братом, он попросил его приходить почаще. «Как известно, Лузи, — произнес Мойше надтреснутым голосом, — в такое время, когда стоишь на пороге между здесь и там, присутствие близкого человека необходимо…»

Лузи обещал приходить чаще, видя, что его посещения и в самом деле действуют на брата ободряюще и приносят ему облегчение. Затем он попрощался и ушел. Мойше Машбер потом долго пребывал в подавленном настроении, ему снова мерещился высокий, одетый в черное незнакомец, который повергал его в страх, стоя у изголовья кровати.

Мойше теперь пугался малейшего шороха. Как-то раз мимо открытых дверей гостиной прошел с охапкой дров дворник Василий. Увидав этого человека в странном одеянии — в клобуке и монашеской рясе, — Мойше так испугался, что не своим голосом крикнул: «Кто это такой? Что за поп в моем доме?!» Юдис потребовалось немало времени, чтобы успокоить отца и объяснить ему, что пугаться нечего, что это никакой не поп, а всего лишь дворник, которого Сроли Гол привел вместо Михалки. Мойше долго не верил дочери, полагая, что появление человека в рясе — еще одна примета, предвещающая его скорую кончину.

Испугался он, увидев вдову Михла Букиера, которую тот же Сроли Гол, как мы помним, поселил у него в доме и которая иногда выполняла кое-какую домашнюю работу. Мойше увидел ее — долговязую, чернявую, сухощавую, незнакомую — и снова испугался, словно увидел привидение. Не помогали речи Юдис, которая старалась рассеять мрачные мысли отца, обратить в шутку его страхи и перевести разговор на другие темы. Не облегчали его состояние и частые посещения купцов, торговых людей, а также прихожан из его молельни, навещавших его — кто с искренним сочувствием, а кто с чувством вины или с раскаянием, с желанием загладить оплошность и попросить прощения. Мойше Машбер принимал всех и выслушивал их одним ухом, потому что вторым он слушал себя, свой внутренний голос, который непрестанно внушал ему, что утешительные речи не должны его трогать, потому что он уже стоит одной ногой по ту сторону…

Мойше теперь и в самом деле ничего не трогало — даже то, что к нему заявились Шолом Шмарион и Цаля Милосердый с поручением от Якова-Иоси, который сам пожаловать не захотел: он боялся уронить собственное достоинство, чувствовал свою вину перед Мойше Машбером и не знал, как примет его Мойше, пострадавший от его руки, — простит ли, повернется ли к нему спиной. Яков-Иося уполномочил Шолома Шмариона и Цалю Милосердого передать буквально следующее: что было, то прошло и быльем поросло, но в дальнейшем, когда Мойше Машбер, даст Бог, поправится и сможет снова приняться за дела, он, Яков-Иося, берет на себя обязательство сделать все возможное, чтобы Мойше восстановил свое доброе имя и положение. Но даже эту весть Мойше Машбер принял довольно холодно, ничем не выразив ожидаемого удовлетворения. Он остался равнодушен к обещаниям, которыми его хотели обрадовать, и позабыл все зло, которое ему причинил Яков-Иося.