Изменить стиль страницы

Однако так казалось лишь минутами. С тех пор как Мойше лег на кровать, он большую часть времени находился в забытьи и не замечал стараний и преданности дочери Юдис, которая всячески стремилась показать, что он совершенно не нуждается в особом внимании.

Мойше Машбер не замечал… Его забытье дошло до того, что вечером того же дня, когда его окружили дети, зятья с внуками и стали расспрашивать его о здоровье, а также сообщать различные новости, которые могли бы его заинтересовать, он почти ничего не слышал. На вопросы о здоровье он не отвечал, а новости, которые ему преподносили, желая его развлечь и заставить забыть о тяжелых переживаниях, его ничуть не занимали.

Он не слушал, не понимал, он даже редко кивал головой в знак согласия. Но неожиданно Мойше обратился к домочадцам с вопросом, который мог бы показаться неуместным:

— Дети, я что-то не могу припомнить: Нехамке поставили ограду?..

— Что ты, папа! Конечно! — поторопилась ответить Юдис, чтобы поскорее отвлечь отца от мыслей об умершей дочери.

— Да, говоришь? — произнес Мойше как-то безучастно и снова погрузился в раздумья, возвратился к мыслям, которые владели им на протяжении всего вечера. Потом он вдруг заявил: «Дети, я устал, идите спать…» Разговоры на этом оборвались, и все ушли из гостиной. Мойше остался один, и его состояние ничуть не изменилось.

Он и в последующие дни был так расстроен и рассеян, что не замечал Меерку, своего старшего внука, который часто заходил к нему. Иногда мальчик приближался к дедовой кровати, а иногда оставался у порога, словно боялся, что Мойше его заметит и неприветливо спросит, что ему нужно… Так что и Меерка, в свою очередь, отстранился от деда, веря, что тот его не узнает, а если и узнает, то не намерен выделять его из всех внуков, как он это делал раньше.

Меерка чувствовал себя до такой степени отчужденным, что стал испытывать затаенный страх перед дедом. Он даже не мог отважиться откровенно и прямо смотреть на этого больного человека, которого называют дедом и который после нескольких месяцев отсутствия вернулся домой и захворал так, что не осталось никакой надежды на его выздоровление, на то, что однажды он встанет, начнет шагать по комнатам… Меерка, еще ребенок, не мог выразить словами всех своих переживаний, но чувствовал, что деду плохо, и глядел с большим сочувствием на Мойше, которому под голову положили несколько подушек, чтобы кашель не так душил его. Меерка видел, что дело не идет на поправку, что дед с каждым днем все больше замыкается в себе, точно хранит какую-то тайну, которую другим, непосвященным, здоровым, открывать не следует.

Мойше Машбер уже до такой степени потерял интерес ко всему, что происходило вокруг, что в день возвращения из тюрьмы не заметил, что его посетили все домашние, кроме Алтера: он уединился у себя на вышке, и ему даже забыли сообщить о возвращении брата. На следующий день Алтер случайно узнал об этом сам или из рассказов прислуги. Он вошел к Мойше и застал его в постели. У изголовья кровати стоял стол со склянками и пузырьками. Мойше, увидев брата, только и смог сказать:

— А, Алтер?.. Как ты поживаешь?..

Алтер, надо полагать, хотел броситься к брату как к единственному своему защитнику, которого он так долго не видел, и излить перед ним все, что накопилось на душе, если не в словах, то хотя бы в безмолвном объятии. Но когда Мойше встретил его рассеянным и холодноватым вопросом: «Как поживаешь?» — Алтер оторопел и решился только на то, чтобы тихо воскликнуть: «Мойше!..» Даже Алтер, больной и надломленный, сразу понял состояние брата и не обиделся за холодную встречу: достаточно было взглянуть на лицо Мойше, чтобы увидеть, что он серьезно болен и не может сейчас думать о других, что он не в силах уделить внимание даже родному брату. У Алтера на глаза навернулись слезы.

Не будем рассказывать о том, как чувствовал себя Мойше Машбер в ближайшие дни, лежа у себя дома в гостиной. Добавим только, что к нему пригласили старого врача Яновского, которого обычно вызывали в серьезных случаях. Врач долго и внимательно осматривал больного, после чего долго сидел молча с мрачным выражением лица. Юдис, следившая за каждым движением доктора, заключила, что Яновский не хочет ставить диагноз сам, а предпочел бы посоветоваться с другим врачом. Он предложит устроить консилиум с известным в городе доктором Пашковским — тоже поляком, тоже старым, с такими же седыми бакенбардами, похожими на приклеенные к щекам клочья ваты.

Так и сделали. В тот же день оба врача сидели у Мойше Машбера. Яновский рассказал Пашковскому о своих наблюдениях. Оба доктора стали вместе осматривать больного, а потом долго переговаривались на малопонятном ученом языке. Затем они начали смотреть больному в лицо, отчего Мойше стало не по себе: в их глазах он прочел тяжелый приговор. Разумеется, врачи не сказали Мойше ничего, что могло бы его потревожить. Но когда они вышли из гостиной и Юдис проводила их до порога, а потом и до ворот, доктора холодно, с наигранным сочувствием сообщили, что положение тяжелое, что нужно быть готовым ко всему, даже к гораздо худшему, чем теперь.

— На что они нужны были? — спросил вдруг Мойше Машбер у своей дочери, когда она вернулась со двора. По выражению ее лица он понял все, что могли сказать врачи.

— Как это — на что? Чтоб они что-нибудь посоветовали, прописали!

— Н-да… — проговорил в ответ Мойше Машбер с явным пренебрежением к врачам, которые якобы излечивают тем, что «прописывают», и с еще большим пренебрежением к себе самому и к своим ничтожным надеждам на то, что возможно излечиться такого рода «прописыванием». — Н-да, — повторил он и снова ушел в забытье.

Потом он задал еще один вопрос, обратившись, однако, больше к себе самому, чем к Юдис.

— Смотри, пожалуйста, — сказал Мойше, — а Лузи все еще нет?

— Еще нет, — ответила Юдис. — Но скоро будет. За ним уже пошли.

Мойше Машбер спросил про Лузи потому, что в день его возвращения из тюрьмы не было времени вызвать Лузи. Вспомнили об этом поздновато, а дом Лузи находился слишком далеко, в заброшенной части города. Но затем по просьбе Мойше к Лузи отправили посыльного, чтобы тот сообщил ему весть об освобождении брата и попросил Лузи сегодня — если возможно, сейчас же — обязательно приехать к Мойше.

Но Лузи не пришел — ни сейчас, ни через час, ни через два, ни даже позднее, когда врачи успели дважды побывать в доме: сначала Яновский один, потом вместе с Пашковским. Мойше пал духом и стал мысленно укорять Лузи за бессердечие. Однако Лузи не показывался так долго вовсе не потому, что холодно относился к брату. В тот день ему над было проводить Аврама Люблинского, который покидал N. Авраму предстояло пройти пешком через множество городов, местечек и селений, побывать всюду, где жили «браславцы», дабы выполнить взятую на себя миссию: укреплять слабеющие руки тех, кому приходится терпеть преследования от враждебных хасидских общин, и помогать людям, оторванным от крепких питающих корней.

Авраму пора было собираться в путь, хотя ему и хотелось подольше остаться у Лузи. Пока Аврам был его гостем, он перенял от Лузи много хорошего. Он высоко ценил Лузи, считал его вожаком, под чьими знаменами собираются единомышленники, которые любят его, как отца.

Аврам тяжело переживал то, что в последние дни перед разлукой он почти не встречался взглядом с Лузи. Аврам избегал смотреть на него, так как боялся, что Лузи заметит, насколько он пал духом, боялся расплакаться, точно малое дитя, изнывающее от тоски. Аврам вспомнил, как он чувствовал себя накануне той субботы, после которой он должен был уйти из N. Лузи тогда, по обыкновению, после бани, в свежем белье и в подпоясанном кафтане начал читать Песнь песней. Он ходил от стены к стене, держа в руке книгу, в которую он, знавший каждое слово наизусть, изредка заглядывал, как будто не только само по себе песнопение царя Соломона могло распахнуть предсубботние небеса, но и буквы, которыми это песнопение запечатлено на бумаге.

В тот вечер Лузи так воодушевил Аврама, что тот начал незаметно для себя самого читать — сначала тихо, потом громче, а под конец так разгорячился, что, дойдя до стиха: «Встала я, чтобы отпереть другу», почувствовал, что изнывает от тяготения к Богу. Частица Его воплощена в человеке, безупречно чистом, тщательно вымытом, вот в этом Лузи, который ходит по комнате с книгой в руках и которому хочется крикнуть от избытка великой любви и восхищения: «О, если бы ты был мне как брат!»