Сергей Красильников

Сучья кровь

Я бесконечно рад, что мир несовершенен. В противном случае я мог бы просто нажраться наркоты, лечь на диван и сутками тупо смотреть в потолок.

I

— Это просто снимки. Без претензий на шедевры и гениальность, так ведь? — говорил Витя. Он просматривал фотографии, покачиваясь в кресле-качалке. — А если ты, дорогой мой друг, захочешь доказать мне, что эти снимки чего-нибудь да стоят, то принеси мне лучше не их, не эти свои большие глянцевые картинки, распечатанные на последние деньги в фотоателье, а принеси мне и покажи деньги, деньги, которые ты заработаешь этими снимками. Вот это будет похоже на настоящий результат.

— Не всё в деньгах меряется, — мрачно отозвался Женя.

— Оооо, давай без романтики. Ты знаешь, я не люблю. Не люблю ни романтики, ни романтиков. Если искусство настоящее — то за него будут платить деньги. Если это бездарность — не будут. За Сальвадора платили, за Моне платили, даже Малевичу что-то перепало. А тебе — не платят.

— Тот же Булгаков так и умер непризнанным…

Витя положил снимки на стол, затянулся сигарой и выпустил колечко.

— Не творческое у тебя лицо, — задумчиво отозвался он. — И фамилия. Ты только послушай: Евгений Петров. Какой же ты выдающийся фотограф? Кто тебя такого запомнит?

— При чём тут моё имя?! При чём, чёрт подери, тут моё имя! — вскричал Женя, сорвавшись со стула. Он нервно прошёл до плиты, взял чайник и начал из него пить. Вода там была ещё тёплой, отвратительно тёплой, даже близко к горячей, но Женя пил, не останавливался.

— Как ты вообще можешь отличить искусство от неискусства? — Женя схватил свои снимки и ушёл в комнату.

— У тебя нет вкуса! — крикнул он оттуда.

— Не проецируй на меня свои проблемы, — пожал плечами Витя. Он приостановил кресло-качалку и задумался — словно пребывал в лёгком замешательстве. Через пару минут вернулся Женя, сел у окна и принялся глядеть на раннюю осень. Ничего особо интересного там не происходило — серое небо, ветер; кое-где дряблые мёртвые листики на деревьях, похожие на использованные прошлогодние женские прокладки. С неба склизкая мразь падает. Но фотограф сидел и смотрел, смотрел злобно и напряжённо. Витя привык к этому театру — Женькино обычное «художник с разбитым сердцем».

— Это вообще довольно трудно, отличить искусство, — наконец сказал Витя и оттолкнулся левой пяткой. Кресло пришло в движение: туда-обратно, туда-обратно… Женя повернулся и посмотрел на приятеля. — Если ты способен отличить шедевр от не-шедевра, то, значит, ты можешь постигнуть гениальный замысел. Значит, ты и сам — гений.

— В этом-то, в этом-то и суть! Приобщиться к прекрасному, Витя. Почувствовать и себя гением на минутку… Для того я и творю, понимаешь?

— Ты творишь, чтобы самовыразиться. Чтобы тебя заметили, — Витя провёл сигарой по воздуху так, что за ней остался кривой дымный след. — И вот то, что ты мне сейчас сказал — вздор. Приобщаться к прекрасному и на природе можно. И в цирке. И в баре. Но большая часть людей просто не в состоянии оценить шедевр. Пушкин? Даааа, Пушкин — это наше всё! Да Винчи? Дааа, Мона Лиза! А сунь ты им случайных картин Да Винчи вперебой с какой-нибудь посредственностью, или Пушкина вперебой с какими-нибудь грязнописаками — ни черта ведь не отличат. Уж поверь мне, Женя. Поверь.

— Не топчи народ! — возмутился Женя. Однако уже не громко, не криком возмутился, а вяло отмахнулся. — Искусство для народа.

— Вот пока ты так будешь думать, не суй мне свои снимки больше, — отрезал Витя. — Не для народа искусство. А если что для народа — так то не искусство. Заучил фразу эту, и говоришь, а и сам-то в неё не веришь, и не понимаешь её, не понимаешь её ошибочности.

— А мы с тобой — что, не народ?

— Народ по улицам с граблями и вилами ходит, деньги зарабатывает, индустрию строит. Народ обывательствует перед телевизорами и жжёт ведьм на кострах. Народ Христа гвоздями прибил для всеобщего обозрения, народ орёт «хлеба и зрелищ!». Народ не стоит искусства, Женя.

Женя молчал. Хотел какой-то вопрос задать, что-то выяснить — но не решился. Что-то горькое и тяжёлое поперёк горла вклинилось.

В последнее время Жене всё чаще попадались кондуктора-олигофрены. С трясущимися руками, страшными глазёнками, жесты, мимика — всё нечеловеческое. Берёт такой зловещий карлик деньги, и смотрит на них, как на круглые металлические кружочки, а не как на финансовую единицу. Сначала Женя думал, что это просто кажется так, паранойя или вроде того. А потом вспомнил, как знакомый реабилитолог, который по делам был в Германии, рассказывал об одном банкете, где на столы накрывали инвалиды.

— У них какие-то функции частично утрачены, какие-то полностью. Их в общество вернуть уже всё равно не получится. Практичные немцы с ними как с собаками поступают, но всё же гуманно, не докопаешься, — говорил он. — Они их как бы дрессируют. Учат делать простые работы. Положить вилку слева от тарелки. Ножик справа. Стаканы. Салфетки. Блюда подавать в определённой последовательности. Если инвалид понимает, делает всё правильно — то ему дают бонус какой-нибудь — конфету там или сигарету. Как собаке. Сидеть, Тузик! Тузик сел. Тузику кусочек еды дали.

— Это разве не против прав человека?

— Ну, смотря кого человеком называть… Они, знаешь, такие… Только есть умеют. И простые вещи делать. Только простые действия.

Эти кондуктора, надо признать, изрядно напоминали Жене инвалидов из рассказа реабилитолога. Такие же уродливые, медлительные, со звериной тупостью в глазах. С одним только исключением — немецкие инвалиды всё-таки вызывали жалость, а эти — не то злобу, не то страх, не то неприязнь.

В этот раз, правда, кондукторша оказалась ветхой пенсионеркой необычайно высокого роста, и вроде бы без умственных отклонений. Женя пожал руку Вите, залез в автобус, показал долговязой старухе проездной, включил плеер и сел в углу. В самом конце, рядом с гудящим мотором. Половина двенадцатого, людей почти нет. Пара сонных полупьяных подростков в самом начале автобуса силились вспомнить, куда они едут — так громко и матерно спорили, что даже сквозь плеер слышалось… Какой-то старичок. Девушка. О да, девушка… Она сидела как раз перед Женей — через пару сидений, лицом к нему. Он хорошо мог рассмотреть её — книжка, сумочка, губки, глазки. «Девочка-вишенка» — почему-то подумал Женя.

— Девочка-вишенка, — тихо, отрешённо, куда-то вовнутрь себя прошептал он. Когда плеер включён громко, то кажется, что никто тебя не слышит, и можно говорить всё, что хочешь, особенно если шёпотом.

Ей было 18 или 20 лет, аккуратно убранные под каре волосы цвета граната, живые глаза. Книга в руках, карандаш. Временами что-то писала на полях книги. Прядь волос случайно соскользнула ей на щёку, но она даже не заметила — читала. На талии её чёрное пальто перехватывал широкий кожаный пояс с двумя увесистыми пряжками — это украшение особенно запомнилось Жене. Две или две с половиной остановки Женя сидел и просто любовался ею — настолько сильно заворожила его незнакомка. Уже потом он всё задавал себе вопрос — почему не появилось даже мысли подойти и познакомиться, пока она ещё была там? Чего ждал?..

— Улица Победы, — раздался шипящий голос в динамике. Она встрепенулась, поднялась, спрятала карандаш и книжку в сумку, и подошла к дверям. Женя привстал со своего сиденья, и последнее, что он успел разглядеть — заколку в виде чёрной бабочки, спрятавшуюся среди её волос. Автобус остановился, и она вышла, а навстречу ей ввалился пьяный неуклюжий тип.

— Пррростите, милосердная… — услышал Женя его голос. — Оччччч не хотел вас такскэээзть толкнуть… Зззаддеть… Пррростите человека пьяного… Ччччеловека прростите…

Двери закрылись, и алкаш двинулся к кондукторше. Женя вздохнул и посмотрел ей вслед, но уже ничего не разобрал в ночной темноте за окном. Иди ищи её теперь, девочку-вишенку…