Вера Петровна Желиховская
Ночь всепрощения и мира[1]
Была Великая Суббота – 1500-я годовщина святотатственного преступления, даровавшего спасение миру.
В Генуе храмы были переполнены народом, собиравшимся чествовать ночь Воскресения Господня. Колокола торжественно звонили, вечерние службы кончались, но оживление ещё царило на улицах и в цветущих окрестностях древнего города, над которыми раскинулся тёмно-синий купол небес, усеянный ярко сиявшими алмазами созвездий.
В маленькой вилле, утонувшей в зелени пальм, олеандров, мирта, лавров и роз, под мраморным портиком, на крыльце, стоял, прислонившись к резной колонне, человек высокого роста, ещё не старый, но с лицом уже изборождённым многими морщинами – следами забот, трудов, подчас тяжких лишений. Он вышел вздохнуть ароматным воздухом, оживить грудь сильными, здоровыми испарениями моря… Взор его блуждает по вольному простору Генуэзского залива, по цветущим берегам и морской зыби, отливающей серебром и фосфором под дрожащими лучами звёзд, – но он полон сосредоточенных дум и печали.
Рука его лежит на голове большой чёрной собаки, пристально устремившей глаза в его лицо. Глаза животного горят, как изумруды, в темноте ночи, в них глубина и сила мысли изумительные. Собака не сводит взоров с лица своего хозяина и, по временам, визжит или рычит, словно хочет ему сообщить что-то.
Человек этот – известный теолог, оратор, доктор, химик, историк и лингвист; другие считали его астрологом, алхимиком, магом и чародеем, повелителем элементов и духов, равным полубогам древности, подобным Гермесу Трисмегисту по знаниям и могуществу. Это великий учёный Корнелий Агриппа, врач Луизы Савойской, матери Франциска I, летописец Карла V, автор «Тайной философии», почти за четыре столетия ранее Месмера провозглашавший скрытые силы человека над человеком; многократный изгнанник и великий путешественник, едва не погибший на костре за то, что, будучи синдиком, в Меце, спас от пламени бедную девушку, приговорённую к сожжению за колдовство. Это Корнелий Агриппа, а рядом с ним – «Monsieur», его заколдованная собака-демон, описанная всеми современниками его, признававшими исключительные особенности их обоих.
Сам ли «Мосьё» был оборотень, домовой в шкуре пса? Или его «всезнайство» исходило из магического ошейника, скрытого в его длинной, шелковистой чёрной шерсти, – ошейника с кабалистическими знаками на внутренней стороне его? – в этом хроники не согласуются, но, как бы то ни было, «Мосьё» был советником, учителем и другом Корнелия Агриппы, – и оба это сознавали.
Вот и в эту ночь, величайшую ночь христианского мира, Агриппа вышел, не чая ничего необычного; но чёрный пёс его знал, что должно случиться «нечто» не совсем обыденное… Он отводил пронзительный взгляд свой с хозяина лишь затем, чтобы требовательно, нетерпеливо устремлять его в тёмную ночь; он многозначительно взвизгивал, словно предупреждая его о чьём-то появлении.
Учёный наконец обратил на него внимание.
– В чём дело, дружище? – тихо спросил он. – Ты ждёшь кого-то?.. Ты извещаешь меня о прибытии гостя?.. Что же? Надо ли нам бояться того, кто придёт?
Он сосредоточенно смотрел в глаза собаки, и та ему отвечала не менее глубоким взглядом…
– Нет?.. Вижу, что нет. Тем лучше… Я утомился в житейской борьбе! Я устал скитаться и боюсь, что время моё сочтено… Не великой перемены страшусь я, – нет! Предвечного закона нечего страшиться. Но я боюсь, что не успею выполнить своих задач: не успею передать грядущим поколениям вверенных мне знаний… Пойдём, товарищ, работать! Ни дело, ни жизнь – не ждут!
И Агриппа вошёл в единственную комнату своего одинокого жилища, вместе и лабораторию, и кабинет для чтения и приёмную немногих посетителей, являвшихся к нему за советом, за предсказанием или за составлением гороскопа. Тут было всё: скелеты и реторты, фолианты, глобусы и геометрические инструменты; на полках и на столах были расставлены бокалы и фляжки с таинственными амальгамами, с цветистыми эликсирами, солями, кислотами, и рядом с ними – куски разнородных металлов и банки с различными семенами и всевозможными ингредиентами. Висячая лампа в виде ладьи, освещала таинственным, синеватым пламенем этот рабочий беспорядок, пучки трав, чучела пресмыкающихся и птиц, спускавшиеся с потолка. А возле огромного стола красноватые отблески углей, тлевших в жаровне, бросали огненные искры и багряный свет на все ближайшие предметы.
Учёный тотчас углубился в свои мысли и сложную работу, позабыв весь мир; а Monsieur, не зная забвения, уселся сторожем на пороге и зорко глядел в темноту, поджидая неминуемого гостя.
И вот он появился у входа в сад; вот перешагнул в ограду и прямо направляется в открытые двери жилища… Пёс слегка повернул голову к хозяину и предупредил его тихим, ласковым рычанием.
Но Корнелий Агриппа был слишком углублён в себя, чтобы видеть что-либо или слышать.
Незнакомец вошёл в район света и молча стал на пороге…
Странен был его вид!
Удивительные противоположности, невиданные в людях никогда; смесь отличительных свойств, совсем между собою несходных, поражала в наружности этого позднего посетителя. Начиная с его возраста, – всё было в нём неопределённо, противоречиво!.. Он не был сед, едва несколько белых нитей серебрило его чёрные кудри, но ни бороды, ни усов у него не было. Не было также и глубоких морщин; глаза, порою, блистали как у юноши; но, в общем, в выражении лица и всей его высокой, согбенной фигуры, сказывалось такое великое утомление, будто года лежали на нём тяжёлым бременем. Его древнееврейская одежда поражала богатством тканей и драгоценностей и, вместе, такою ветхостью, что, казалось, она сейчас распадётся лохмотьями и прахом… Но нет! Каким-то чудом его восточные шелка, расшитые золотыми буквами и кабалистическими эмблемами, его пурпуровая мантия, «эфод», накинутый на плечи, его когда-то богатые, но выцветшие сандалии, – держались, не распадаясь, на исхудалом, бескровном теле, казалось, тоже готовом разложиться, если б его сочленений и мускулов не сдерживало нечто сильнейшее материальных атомов и законов физических.
Наконец глухой, сдержанный лай собаки, очень похожий по звуку на вопрос: «Ну! Что ж ты?» – заставил Агриппу поднять голову и оглянуться… В ту же минуту, поражённый, он встал и пошёл навстречу пришельцу, не зная, что о нём подумать. Он чувствовал нечто весьма близкое к страху, будто видел пред собой не живого человека, а мертвеца, с глубоко запечатлевшимся выражением страдания и томительного горя на челе.
– Прости мне, Агриппа, несвоевременное моё посещение. Великая твоя слава дошла и до слуха вечного странника… Желания мои давно к тебе стремились, – но выбора я не имею! – произнёс посетитель голосом глухим и бесстрастным, по звуку которого тоже ничего нельзя было определить.
– Сердечно приветствую приход твой, неведомый мне странник, пришедший ко мне с ласковым словом. Боюсь я только, что молва преувеличивает мои заслуги, и что я не удовлетворю твоим ожиданиям, – ответил учёный.
– Люди и молва во все веки одинаковы: их сфера – крайности. Ты сильно любим и прославляем, но также сильно унижаем и ненавидим… Ты – человек! И человеческой участи, – не миновавшей самого Бога, сошедшего на землю – не избегнешь.
– Я это знаю… Мне доказали это долгие годы борьбы с невежеством, с равнодушием, с враждою…
Странник улыбнулся: печальна и горька была его усмешка.
– Ты мне не веришь?
– О, верю! Твои скитания из страны в страну, несправедливость к тебе временных, коронованных покровителей твоих – мне ведомы. Но прости мою невольную улыбку: я столько, столько раз слышал ребяческие жалобы на бремя лет таких, как ты, людей, едва достигших полувека, что мне, – познавшему, что те лишь годы долги, которые ещё не наступили, а пережитый век иль миг – едино, – без удивления слушать тебя трудно… Но я боюсь, что злоупотребляю… Прости меня за то, что я так много говорю о себе.