Чешко Борис
Поколение
Часть первая
I
Мостовая на Вольской была из бетона — гладкая и твердая, точно камень. Бетон гудел под колесами машин и повозок, как туго натянутая кожа барабана. Всего лишь месяц назад здесь выбивали сокрушительный ритм железные подковы немецких сапог, железные колеса орудийных лафетов, железные гусеницы танков.
Войска двигались по улицам города в знойные дни и ночи, нарушая сон, устрашая, заставляя людей забыть, что такое надежда…
Бесчисленные колонны шли на восток, в такт шагам покачивались каски солдат, они были так похожи друг на друга, что их лиц никто не запомнил.
Они размололи в пыль бетонную мостовую, и ветер разнес ее по городу. Пылинки были как осколки волшебного зеркала: кому они попадали в глаза, тот видел только непобедимость германской армии и собственное бессилие. На сморщенных от ветра уличных экранах демонстрировались первые пленки кинохроники с Восточного фронта. Над головами сгрудившихся толп при патетических звуках вступления к Пятой симфонии Бетховена вздымался ствол огромного орудия, словно рука железного бога.
На Вольской, одной из главных артерий столицы, была бетонная мостовая, гладкая, твердая, точно камень, гудящая под колесами, как туго натянутая кожа барабана. Но поперечные улицы — не приведи господи! Например, Млынарская, соединяющая район Воли с районом Коло, улица немаловажная, а мостовая — сплошной булыжник. Не лучше Гурчевская, да и все остальные улицы с высохшими деревьями и доходными домами, заселенными бедняками. На мостовой — кое-как заделанные выбоины, следы артобстрелов тридцать девятого года.
Стах думает с ненавистью о камнях этой мостовой, с трудом удерживая скачущее во все стороны дышло двухколесной тележки. Дышло прыгает вверх и вбок, больно бьет по бедру, лямка немилосердно жмет на ключицу, выдавливая из легких остатки горячего воздуха. Язык высох и царапает нёбо, словно ком заскорузлой глины.
Стоит белый знойный июльский день, непосильно длинный для семнадцатилетнего мальчика, который вот уже несколько лет живет впроголодь.
Стах с упорством переставляет ноги, отталкиваясь подметками деревянных сандалий от круглых камней мостовой, и с помощью дышла удерживает равновесие тележки. Если дышло выйдет из горизонтального положения, груз опрокинется на мостовую. А там в железной бочке триста килограммов жидкого стекла для пани Казакевич (склад мыловаренных товаров и красок).
Стах работает у пани Казакевич за двадцать злотых в неделю без питания и страховки. Сто злотых стоит килограмм сала. Мать почти ничего не зарабатывает, она вконец подорвала здоровье зимой тридцать девятого — сорокового года. Стах навсегда запомнил эту зиму, когда холод пронизывал до мозга костей, когда приходилось каждое утро топором отбивать примерзшие к косяку двери. Многие жители Буд, в особенности старики и дети, не увидели весеннего солнца 1940 года.
А сейчас солнце печет немилосердно. Портянки свернулись в жгуты и трут ноги.
Пан Манюсь не носит портянок: из начищенных довоенным кремом шевровых полуботинок выглядывают настоящие нитяные носки… Стах видит краем глаза мелькающие по плитам тротуара ноги пана Манюся. Кажется, будто пан Манюсь летит по воздуху, точно бог Меркурий с крылышками у ног, тот самый бог, который изображен на дипломе фирмы пани Казакевич. Манюсю хорошо, Манюсь заправляет коммерческими делами, исполняет обязанности кладовщика и приказчика.
Манюсь изнемог от жары, ему хочется как можно скорее очутиться в прохладном магазине, за обитым жестью прилавком, среди привычных запахов керосина и скипидара. Он подгоняет Стаха и не скупится на бранные клички, время от времени повторяя: «Ленивая скотина».
Стах дотащился до Млынарской, отсюда уже видны деревья кладбищ — еврейского, мусульманского и евангелического. Красивей всех евангелическое. Оно выходит на улицу нарядной часовней, даже мостовая около кладбища залита асфальтом, чтобы молитвы и псалмы не заглушались уличным шумом. Ничто не должно тревожить вечный сон состоятельных покойников, столпов купеческих фамилий, похороненных там под мраморными плитами.
Стах с облегчением подумал об асфальте — хоть на время путь будет ровнее. Но асфальт, пожалуй, размяк, и колеса повозки будут вязнуть в теплом смолистом месиве.
Случилось, однако, непредвиденное.
Возле мусульманского кладбища, на треугольной площади, где Млынарская сходится с улицей Остророга, мальчишки играли в футбол. Всем скопом гоняли они по вытоптанной траве мяч. Он был сделан из смятой в большой ком бумаги, обмотанной телеграфным проводом. Матч изобиловал острыми моментами. Как раз в ту минуту, когда Стах проходил мимо, вратарь, предчувствуя гол, выбежал на штрафную площадку и отчаянным ударом послал мяч к центру поля. Там как раз находился, впрочем совершенно случайно, один из нападающих той же команды, слишком утомленный, чтобы принимать участие в общей защите своих ворот от противника. Но при виде мяча глаза у него загорелись, он уверенно остановил мяч и быстро повел его к воротам другой команды. Крик отчаяния, вырвавшийся из груди соперников, заставил Стаха поднять опущенную к земле голову; не останавливаясь, с возрастающим интересом он принялся следить за прорывом нападающего: сумеет забить гол или его догонят? Отразит ли вратарь удар?
Нападающий глянул через плечо и, видя фалангу настигающих его и поскуливающих от нетерпения, словно гончие псы, противников, прицелился и ударил — да как ударил! Это был так называемый пушечный удар. Однако Стах не увидел уже ни удара, ни судорожных усилий вратаря. Левое колесо тележки увязло в глубокой рытвине. Тележка резко накренилась, больно выламывая руку, дышло подскочило вверх. Стах не сумел удержать его в затекших, онемевших пальцах. Раздался грохот падающей бочки. Тележка стояла спокойно на растопыренных колесах, прицелившись дышлом в небо. «Как зенитка», — подумал Стах за секунду до того, как сильный удар в нос лишил его сознания. Земля выскользнула из-под деревянных подметок, и он мягко, словно тряпичная кукла, упал на мостовую. Из надтреснутой бочки сочилось жидкое стекло, неторопливо текло по стоку, унося с собой пыль и соломинки.
Сквозь толстую стену оцепенения до Стаха доходили пронзительные крики. Он лежал в яме, выстланной черным мехом, и ему не хотелось открывать глаза. Открыл он их только тогда, когда почувствовал, что кто-то его поднимает. И вдруг Стах увидел, что пан Манюсь, привстав на цыпочки в своих блестящих полуботинках, безвольно трепыхается, словно выброшенная из воды рыба. Схватив Манюся за галстук, его трясет какой-то русый детина. Глаза у Манюся вылезли из орбит, — в нем ничего не осталось от делового молодого человека — теперь это был сам животный ужас в пиджаке из английской материи.
Блондин, раскачивая Манюся, повторял:
— Будешь, гад, бить, будешь бить?
Он отстранил Манюся от себя, в предвкушении удара крепко сжал пальцы правой руки и взмахнул огромным, как буханка, кулаком.
— В ухо его! В поддыхало! — кричали в один голос обе футбольные команды.
— Оставь, Гжесь, эту сволочь, не пачкайся, — раздался спокойный голос за спиной Стаха.
Очутившись вдруг на свободе, пан Манюсь не сумел удержаться на ногах и ударился спиной о фонарный столб. Он хотел было крикнуть: «Полиция!» — но не крикнул, потому что ему уже не раз случалось бывать в этих местах.
Блондин, которого звали Гжесем, бормоча ругательства, поднял с земли мешок со стружкой, закинул его на спину и кивнул Стаху. Стах зашагал между своими новыми друзьями. Нужно было торопиться — вдалеке замаячили два серых силуэта немецких солдат. Немцы охотно чинили суд и расправу по собственному усмотрению.
Товарищ Гжеся был человек пожилой, с мясистым, в крупных порах лицом. Когда-то он, наверно, был намного полнее. Обтрепанный, помнивший лучшие времена костюм болтался теперь на нем, как кожа на гиппопотаме.