Изменить стиль страницы

Эдгар задул свечу и откинулся на подушку. В комнате было прохладно. Снаружи ветви деревьев скребли по тростниковой крыше. Он старался заснуть, но не мог: его преследовали образы того, о чем рассказывал в своем письме доктор, воспоминания о собственном путешествии, о сожженных полях и густых джунглях, о нападении дакоитов, размышления о том, как давно он покинул родину. Наконец он открыл глаза и снова сел. В комнате было темно, сквозь москитную сетку смутно различались предметы обстановки.

Он снова зажег свечу и взял в руки письмо. Колеблющийся огонек отбрасывал его тень. Он начал перечитывать написанное доктором, размышляя, может быть, стоит послать это Кэтрин вместе со следующим своим письмом? Эдгар пообещал себе, что скоро его напишет.

Свеча погасла, когда Эдгар дошел до того места, где «Эрард» двигался через плато.

Наутро он проснулся. Письмо так и оставалось лежать у него на груди.

Эдгар не стал утруждать себя бритьем и умыванием, он быстро оделся и отправился прямо в дом, где находился рояль. Но у самых дверей он передумал и решил, что надо все-таки вначале поздороваться с доктором, поэтому поспешил по лестнице вниз, к реке. На полпути он встретил Нок Лека.

— Доктор завтракает у реки?

— Нет, сэр, сегодня нет. Сегодня утром он уехал.

— Уехал? И куда же?

— Я не знаю.

Эдгар почесал в затылке.

— Странно. И он ничего тебе не сказал?

— Нет, мистер Дрейк.

— И часто он так уезжает?

— Да. Очень часто. Он — важная персона. Как князь.

— Князь... — Эдгар помолчал. — И как ты думаешь, когда он вернется?

— Не знаю. Он мне не говорит.

— Ну, тогда... Он не просил мне ничего передать?

— Нет, сэр.

— Очень странно... Я подумал...

— Он сказал, что вы весь день будете заниматься роялем, мистер Дрейк.

— Да, конечно, — Эдгар снова помолчал. — Ну ладно, тогда я пойду работать.

— Вам принести завтрак туда, мистер Дрейк?

— Благодарю, это было бы очень любезно.

Эдгар начал с молоточков, восстанавливая их так, чтобы они давали чистый тон при ударе по струнам. В Англии он часто приступал к настройке тона только после завершения тонкой подстройки высоты звука, но сейчас его очень беспокоил тон: он был либо слишком жестким и дребезжащим, либо, наоборот, глухим и мягким. Он формировал головки молоточков так, чтобы они касались струн под одинаковым углом: жесткий войлок он поддевал иголками, чтобы размягчить, а мягкий прессовал зажимом, чтобы сделать жестче. Он проверил тон, пробежав по всем клавишам подряд, затем — вразбивку, и, наконец, ударяя по отдельным клавишам, чтобы заметить оставшуюся глубоко скрытую жесткость звука.

Наконец Эдгар решил, что можно переходить к тонкой настройке. Он начал на октаву ниже той, где были поврежденные струны. Он просунул клинья между струнами каждой клавиши, чтобы оттянуть боковые, тогда при ударе по клавише звучала бы только средняя струна. Он нажимал клавишу, заглядывал внутрь рояля и поворачивал колок. Когда средняя струна была настроена, он переходил к боковым и, заканчивая настройку каждой последующей ноты, спускался на октаву ниже — как строитель, вначале закладывающий фундамент дома. Эдгар всегда объяснял ученикам, что необходимо следовать знакомому принципу: поворачивая колки, проверять: клавиша — колок — клавиша, ритм. Теперь он нарушался только, когда Эдгар автоматически шлепал рукой по москитам.

Пройдя по всем октавам, он перешел к пропущенным нотам, чтобы настроить их в равной темперации, так, чтобы все они оказались равномерно распределены по октаве. Эту идею многие ученики считали слишком сложной. Каждая нота производит звук определенной частоты, объяснял он им. Настроенные струны дают гармоническое сочетание, а частоты расстроенных перекрываются, производя ритмическое пульсирование, называемое битом, — это результат синхронизации слегка расходящихся по гармонии звуков. У фортепиано, идеально настроенного в определенном ключе, нельзя услышать никакого бита при взятии верных интервалов. Но тогда играть в другой тональности становится невозможно. Равномерная темперация — нововведение, позволившее играть на одном и том же инструменте в разных тональностях, но ценой того, что ни одна из них не оказывалась настроенной идеально. Настройка в равномерно-темперированном строе означала намеренное создание бита, при этом струны настраивались так, что лишь привычное ухо могло различить, что они слегка, если это неизбежно, расстроены.

У Эдгара была привычка во время работы тихонько напевать себе под нос. Кэтрин часто досадовала на то, что, когда он работает, он полностью увлечен процессом настройки. «Ты способен видеть что-нибудь, когда работаешь?» — спрашивала она вскоре после того, как они поженились, наклоняясь к нему сбоку через фортепиано. «Видеть что?» — спрашивал он вместо ответа. «Ну ты же понимаешь что-нибудь: фортепиано, струны, меня?» — «Конечно, я вижу тебя», — он брал ее за руку и целовал. «Эдгар, пожалуйста! Пожалуйста, я спрашиваю, как ты работаешь? Я серьезно. Ты видишь что-нибудь во время работы?» — «Как же я могу не видеть?» — «Мне просто кажется, что ты пропадаешь, уходишь куда-то в иной мир, может быть, в мир звуков». Эдгар смеялся: «Какой же странный это должен быть мир, дорогая». И он тянулся к ней и снова целовал ее. Но на самом деле он понимал, о чем она пыталась спросить его. Он работал с открытыми глазами, но, когда заканчивал, вспоминая прошедший день, никогда не мог вспомнить ни единого зрительного образа. Он помнил только то, что слышал, — пейзаж, нарисованный тоном и тембром, интервалами, вибрациями: «Вот мои цвета».

И теперь, пока он работал, он почти не думал о доме, о Кэтрин, об отсутствующем докторе или Кхин Мио. Не замечал он и того, что у него появились наблюдатели — трое мальчишек, подглядывающих за ним сквозь щели в бамбуковых стенах. Они перешептывались и хихикали. И не будь Эдгар затерян в пифагоровом лабиринте тонов и механизма, и если бы он понимал шанское наречие, то услышал бы, как они предполагали, что он, должно быть, великий музыкант, если умеет чинить их поющего слона. «Какие все-таки странные существа эти британцы», — могли бы сказать они своим товарищам. Их музыканты играют в одиночестве, и под эти странные медленные мелодии нельзя ни петь, ни танцевать. Но спустя час даже новизна шпионских ощущений исчезла и мальчишки со скучающим видом направились к реке купаться.

День тянулся своим чередом. Вскоре после полудня Нок Лек принес Эдгару обед — большую миску рисовых колобков, плавающих в жирном бульоне, который, как пояснил юноша, был сварен из каких-то бобов. Бульон был сдобрен порубленным мясом и перцем. Еще он принес банку с пастой из жареной рисовой шелухи, которой Эдгар намазал нижнюю сторону резонансной деки, прежде чем прервался для того, чтобы поесть. Съев несколько ложек, он вернулся к работе.

Вскоре на небе собрались облака, но дождь не начался. В помещении стало влажно. Он всегда работал не спеша, но сейчас его самого удивляла собственная осмотрительность. К нему снова вернулись мысли, которые преследовали его, когда он только приступил к работе с этим инструментом. Для того чтобы закончить настройку, ему требовался какой-то час-другой, после чего он перестанет быть нужным здесь. Ему придется вернуться в Мандалай, а потом — в Англию. «Но я же хочу этого, — говорил он себе, — это ведь означает, что я снова буду дома». Но чем дольше он работал, тем больше отъезд становился неотвратим. Он обдирал пальцы о струны, монотонность действий усыпляла: поворот, клавиша, звук... Как поэт заполняет гармоничными созвучиями лист бумаги, так Эдгар приводил в согласие все части этого инструмента.

Эдгару осталось всего три клавиши. В этот момент солнце прорвало облака, засияло через окно, озарив комнату. На ночь он поставил крышку рояля на место и снова снял ее, когда вернулся. Теперь ему снова было видно отражение пейзажа в полированном красном дереве. Он стоял и смотрел, как Салуин течет через блестящий квадрат на крышке. Потом подошел к окну и посмотрел на настоящую реку.