Изменить стиль страницы

Охватившие осажденный город широкой дугой с юга и запада Четырнадцатый, Двадцатый, Семнадцатый и Пятнадцатый корпуса шермановских войск сидели по уши в болоте, их окопы моментально заплывали водой и песчаной жижей. Люди страдали от холода, были голодны и несчастны — да еще после марша по пустынным песчаным землям, затем уступившим место затопленным рисовым полям, где и провизии не достать! Чтобы не навлечь на себя обстрел картечью из пушек форта, нельзя было греться, разводя костры. Обоз с галетами, кофе и мясным скотом отстал на много миль, да и нельзя ему было лезть в это холодное, залитое водой болото, покуда не взят город.

На штурм форта Макаллистер пойдете вы с вашей дивизией, — сказал Шерман генералу Хейзену. — И шуток шутить я тут не намерен. Пройдя весь этот путь, моя армия жаждет награды. Возьмем форт Макаллистер, и Саванна будет наша!

И вот он уже следит за тем, как полки Хейзена выдвигаются из леса и занимают позиции на опушке. Сигнальте адмиралу Дальгрену, что штурм уже скоро, — сказал Шерман. Потом приказал Хейзену начинать. Да, пора начинать, пора начинать, — задумчиво бормотал себе под нос Шерман.

В считанные минуты синемундирные шеренги парадным шагом вышли на край поля, и наступление началось — солдаты перешли на бег, взяв оружие на изготовку, и под вечерним солнцем ринулись через открытое пространство к форту, до которого было ярдов восемьсот. Артиллерия мятежников, состоявшая из старых «наполеонов», [8]тут же принялась обстреливать их круглыми двадцатифунтовыми ядрами. Шеренги смыкались к тому времени уже с трех сторон — с севера, с юга и по главному направлению; в бой шли с развернутыми знаменами. Мой бог, они великолепны! — вскричал Шерман. Через короткое время все, как туманом, заволокло дымом пушечной пальбы; ветер донес Шерману едкий запашок черного пороха. И теперь лишь своенравный ветер изредка позволял ему видеть отдельные эпизоды сражения в кратких дразнящих прорехах дыма; этот дым, как ему подумалось, — словно полупрозрачная вуаль танцующей богини войны. И я обольщен ею, — вслух произнес Шерман, к вящему недоумению Моррисона.

Но даже по этим кратким эпизодам судя, Шерман вновь и вновь убеждался, что штурм будет удачен. Мятежники оставили в поле поваленные деревья — что ж, теперь за ними укрывались его бойцы и оттуда вели обстрел. А пушки-то у мятежников без щитков — значит, его снайперы артиллеристов скоро перестреляют! Вслушавшись, он заметил, что темп стрельбы, похоже, замедляется. Белый дым битвы стал редеть, и вот он уже видит своих солдат: вылезая из рва, они карабкаются на передний скат бруствера, некоторые подрываются на закопанных там подземных минах. Но тут же подходят новые синемундирные шеренги, их больше и больше, и бруствер взят. Видно, как идет рукопашная схватка. Шерман даже опустил трубу: следовало унять волнение. Он любил храбрых. Ну вот же — у него их целые полки! Радость переполняла, от нее перехватывало горло.

Сколько прошло с того момента — десять? двадцать минут? — и уже капитан Моррисон кричит: Форт наш, сэр, я вижу флаг! И действительно: канонада разом утихла, и по всей округе прокатилось мощное «ура». В подзорную трубу Шерман увидел, что солдаты машут шапками и палят из мушкетов в небо.

Когда Шерман прибыл в форт, уже стемнело. Он осмотрел его и похвалил захваченного вместе с фортом коменданта, молодого майора, который признал, что не ожидал нападения в столь поздний час.

Взошла луна, осветив бледным холодным светом убитых, которые лежали там, где их застигла смерть. Однако не только мертвые валялись прямо под открытым небом. Солдаты Шермана в погребах форта нашли провизию и вино, они отпраздновали победу и теперь спали.

Сидя на бочке по-турецки с сигарой в одной руке и чашей вина в другой, Шерман рассуждал о том, как же просто воспринимают его люди смерть, если могут преспокойно располагаться рядом с мертвецами на отдых. Что называется, все уснули, при этом некоторые навсегда. Он даже не заметил, как денщик Мозес Браун набросил ему на плечи шинель. Мысль генерала развивалась так: Что, если мертвые видят сны, подобно спящим? Откуда нам знать, что нет посмертного сознания? Что смерть это не сон, от которого мертвым никак не проснуться, и они заперты в уродливой вселенной, полной смутного ужаса, вроде того, какой испытываю я, когда мне снятся кошмары.

Страшиться смерти стоит лишь в случае, если она не есть неощутимый и окончательный конец сознания. Только в этом случае можно бояться смерти. На самом деле мы не знаем, что есть смерть — помимо бездны унижения, конечно. Нам не дано ее постичь. Как офицер, как командующий, я воспринимаю смерть одного из моих солдат прежде всего как количественную потерю, как еще одну запись в графе убытков. Никак иначе я описать ее не могу. Смерть я представляю себе утилитарно — моя способность вести войну становится на единицу меньше. Когда в первые годы войны мы несли тяжелые потери в живой силе, президент потребовал просто призвать в армию еще триста тысяч человек. Вряд ли после этого можно говорить о его, президента, глубоком понимании смерти.

Каждый человек живет своей отдельной жизнью, он наделен духом, привычным строем мысли, внешним обликом — эти вещи характеризуют его, но в массе все это нивелируется. И что бы он ни думал о себе, я воспринимаю его как оружие. Солдата мы можем называть рядовым, вольноопределяющимся, но, что бы он ни мнил о себе, как бы сам с собой ни определялся, для командира проку в этом нет. Так что, становясь командующим, генерал волей-неволей умеряет свое воображение.

Но и солдаты тоже — вот они сражались, ели, пили, затем в момент совершенно оправданного самодовольства их сразил сон… Что их воображение говорит им о смерти, когда они спят с нею в обнимку? Им ее смысл внятен не более, чем мне.

Так, всех перебрали. А дамы? Ну, дамы, может, что и знают. Они в этот мир приносят жизнь, может, они и о загробной жизни как-то осведомлены. Но в основном они талдычат про рай и ад. Я не доверяю таким понятиям, как рай и ад. Судьба? На войне судьба абсолютно случайна. То есть, конечно, нет ничего ужаснее судьбы того, кто поднимет голову, выставив ее на пути пушечного ядра. Взять хотя бы ниггера, которого убили позавчера в неполных десяти ярдах от меня, на рельсах, а я ведь видел, как летит ядро — пудовый чугунный шар, — и я крикнул ему, но он не туда шагнул, а ядро отскочило от земли и снесло ему башку. И не говорите мне про судьбу. В воздухе летает слишком много всяких железок, чтобы гибель от одной из них можно было считать судьбой. К тому же многие, когда идут драться, уже не считают свою смерть чем-то таким уж важным.

В этой войне одних штатов с другими какие-то резоны, здравый смысл — тьфу! Если смерть ничего не значит, что может значить жизнь?

Но я, конечно, не могу всерьез так считать, иначе сойду с ума. Уилли, мой сынишка Уилли! О, сын мой, сын, как я скажу, что его жизнь ничего для меня не значила? И мысль о том, что его тело лежит в могиле, ужасает меня ничуть не меньше оттого, что я, скажем, не считаю, будто бы он заперт во снах как в гробу. Эта мысль… ммм — нет, она невыносима. В любом случае.

Именно страх моей собственной смерти, чем бы она ни оказалась, заставляет меня употребить все силы, чтобы эта смертоносная война, которую я веду, дала мне бессмертие. И тогда я буду вечно жить в грядущих поколениях.

Ну вот мы и вернулись на круги своя; зато теперь этот мир со всеми его верованиями и предрассудками — щелк! — стал на место. Н-да. Значит, думать надо о том, как взять Саванну. Я окружу ее и потребую сдачи. Мои доводы вески. Боеспособность велика. То, что я делаю, я делаю хорошо. И помоги мне Бог, но я страсть до чего люблю, когда меня хвалят в верхах и чтят сограждане.

Есть люди и есть нации, есть добро и есть зло. Есть Соединенные Штаты. Их союз должен выстоять.

Шерман допил вино и швырнул чашу за бруствер. Слез с бочки, встал около нее, качнулся. Туда глянул, сюда… Ночь. Луна. Но где же мой юный барабанщик? — осведомился он.

вернуться

8

«Наполеоны» — стрелявшие ядрами, гладкоствольные и, как правило, бронзовые пушки еще наполеоновской эпохи, широко употреблявшиеся во время Гражданской войны.