"Гроза" (1859)
В "Грозе" с наибольшей силой проявилось то "опережающее" знание, которое, в целом, было характерно для художественного метода Островского. Знание среды "наперед" предопределило социальную и нравственную необходимость развития основного конфликта. Его проекция в метафизической форме задана уже проникновенными стихами народной песни, которыми Кулигин открывает драму: "Среди долины ровные, на гладкой высоте…". Это своеобразный эпиграф к произведению (в аналогичной функции стихи выступают как зачин во многих письмах Островского), который создает настрой грустно-лирического и в то же время просветленного характера. В обобщенной форме намечается конфликт двух несовместимых по сути, но пересекающихся объективно миров: горячо любимой автором Волги, за которой открывается простор, угадываются невиданные сказочные "чудеса", и стесненного пространства Калинова, типичного провинциального города, образ которого Островский предвидел уже тогда, когда описывал стесненное "запретами" замоскворецкое "царство".
Путешествие драматурга в верховья Волги в 1856–1857 годах придало этим пространственным соотношениям реальную содержательность, предопределило выбор сюжета, правомерность которого впоследствии подтвердила действительность (спустя месяц после Завершения "Грозы" в Костроме возникло громкое "клыковское дело", почти буквально воспроизводящее коллизию художественную, по наблюдению современника, – "в обстановке, характере, положениях и разговорах").
В драме сошлись и столкнулись в непримиримом противоречии два уже осознанные писателем начала русской жизни, знаменовавшие ее "страшные вопросы" (А. А. Григорьев). "Одно из них – начало консервативное, основанное на признании непререкаемого авторитета, традиции, выработанной веками, и формальной нравственности, исключающей творческое отношение к жизни; другое начало – стихийно-бунтарское, выражающее неодолимую потребность общества и личности в движении, изменении жестких, утвердившихся отношений" (Л. М. Лотман).
Связующим звеном между двумя началами выступает просветитель из народа, "самоучка-механик" Кулигин, и в этом смысле его роль может показаться преимущественно служебной, имеющей не столько художественный, сколько декларативный интерес. Но, по замыслу автора, драматургическая функция данного персонажа и состоит в его подчеркнутой универсальности, "служебности", в том, чтобы одновременно отражать авторский взгляд на "нравы" и отношения в Калинове и воплощать собой неоднородное в духовном отношении, исполненное острых противоречий калиновское бытие. Сравнительно с фонвизинским Стародумом или грибоедовским Чацким Кулигин гораздо теснее связан с местом сценического действия, соотнося с ним не только мир, где совершаются постыдные и грязные дела, но и частицу русской земли, за которую он искренне переживает, болеет душой. Чем сильнее подавляется разум самодурством Дикого, властью Кабановой, тем упорнее отстаивает Кулигин идею "вечного двигателя", разрывая тем самым стеснительные путы реальности волей к прогрессу, осмысленному как патриархальная утопия. Кулигину внутренне близок поступок Катерины, преступившей границы плоти ради свободы духа, – об этом он с мрачным торжеством объявляет калиновским обывателям, клеймя их косность в духе высокой риторики эпохи Ломоносова и Державина: "Вот вам ваша Катерина. Делайте с ней, что хотите! Тело ее здесь, возьмите его; а душа теперь не ваша: она теперь перед судией, который милосерднее вас!"
Исполненные материальной грубой силы "отношения по имуществу", на которые обратил внимание Добролюбов, маскируются столпами калиновского "царства" различными и, в целом, примитивными способами-ссылками на социальные и нравственные догмы, на вековую традиционную мораль. Сама потребность в этих ссылках, объяснениях свидетельствует о том, что в Калинов проник внеположенный ему ветер перемен. Не случайно Дикой даже в наивысший момент проявления разнузданного самодурства (в сцене с Кулигиным – д. IV, явл. II) вынужден искать поддержки в бытующих в "темном царстве" предрассудках, прибегать к мотивациям: "Гроза-то нам в наказание посылается, чтобы мы чувствовали, а ты хочешь шестами да рожнами какими-то, прости господи, обороняться". И не одними лишь индивидуальными качествами Дикого объясняется его трусливое отступление перед каким-то незнакомым гусаром на переправе. Он потому-то и ругается без всякой меры, что в этом состоит единственное средство самозащиты, ему известное. По проницательному замечанию Кабановой, Дикой "нарочно себя в сердце приводит", чтобы затем спрятаться в "сказочку" о том, как "в ноги кланялся" обруганному мужику, которому в пост не захотел отдать причитающегося за труд вознаграждения.
Сложнее обстоит дело с Кабановой (Кабанихой), ханжеская позиция которой заставляет окружающих постоянно чувствовать свою вину и безответственность: то, что они не признают традиции, выработанной веками, не хотят (да и не могут) внести в нее живую жизнь. Получается, что всю моральную ответственность за то, что происходит в семье и за ее пределами, Кабанова принимает на себя – потому-то и считает долгом давать наставления детям, учить их, как жить.
Несомненное сходство между ложно-трагическим монологом Кабановой "Что будет, как старики перемрут…" (д. II, явл. VI) и эпически созерцательной (при всех диссонансах) позицией Русакова и его речами: "…Ну старики еще туда-сюда, а молодые-то?… На что это похоже?… Ни стыда, ни совести…, а уж уважения и ни спрашивай. Нет, мы бывало, страх имели, старших уважали…" ("Не в свои сани не садись", д. III, явл. V) – призвано подчеркнуть принципиальное различие внеисторической морали в пьесах москвитянинского цикла с социально-историческим подходом, который корректирует эту мораль в "Грозе" и пьесах, близких ей по времени. Для Русакова "мода" на свободу волеизъявления – синоним вседозволенности и распущенности, которых "прежде не было". "Новизна" для Кабановой – это опасное противостояние укоренившимся обману и тиранству, которые мирно уживались до сих пор со старыми порядками и считались добродетелями, "украшающими", по словам Феклуши, Марфу Игнатьевну. Любовь Тихона к Катерине не дает Кабановой покоя, потому что подрывает былое всевластие, являет призрачность ее могущества, позволяет живому искреннему чувству вырваться на волю, что равносильно бунтарству, а значит, подлежит уничтожению.
Отношениями притяжения-отталкивания связана с Кабановой ее дочь Варвара: та и другая, по сути, являются соучастницами одного всеохватывающего лицедейства. Если ханжество Кабановой состоит в том, что она отстаивает уже лишенный жизненных корней порядок вещей, то менее явное ханжество Варвары сводится к тому, что, всячески стремясь обходить этот порядок, она, таким образом, признает его законно существующим, аморальность ("А по-моему: делай что хочешь, только бы шито да крыто было") возводит в статус морали. Ее бегство из семейной "тюрьмы" на волю – результат не только естественного, стихийного свободолюбия, но и примитивного расчета как уродливой реакции на методическое воздействие "самодурных сил".
Свою долю свободы, по меркам "темного царства", получает и муж Катерины Тихон, о котором по-человечески нельзя не пожалеть. Тихон лишь в финале пьесы признает, что ханжество и самодурство разбивают любые доводы рассудка, любые чистые чувства. Слабый человек, он более всего стремится поддержать в себе забвение настоящего и ради этого готов сбежать как в беспробудный загул, так и в предательство, в ложь. Только глубокое потрясение от смерти жены пробуждает в Тихоне не получившие естественного развития нравственные импульсы. Его голос в защиту погибшей Катерины и шире – всех, кого материально или физически погубило "темное царство", – не означает, однако, преодоления обреченности внутри себя. Она становится еще неодолимей: "А я-то зачем остался жить на свете да мучиться!"