Изменить стиль страницы

Впервые в этой пьесе в полной мере раскрылось языковое богатство народной речи, определившее неповторимый облик каждого, даже "незначительного" ее персонажа, создавшее непрерывное драматическое речевое движение.Комедия доказала обоснованность заключения Островского о том, что "…нет почти ни одного явления в народной жизни, которое бы не было охвачено народным сознанием и очерчено бойким, живым словом; сословия, местности, народные типы – все это ярко обозначено в языке и запечатлено навеки".

Степень социального и нравственного обобщения, представленного в пьесе, была настолько значительна, что перемена названия – с первоначального "Банкрут" на "Свои люди – сочтемся" – не только устраняла впечатление частного характера изображенного, но и отстраняла от плоского морализаторства, от ходячей морали, которая легко умещается в пословицу "Любишь кататься – люби и саночки возить". Новое название почерпнуто из эпизода, где соучастники готовящейся аферы, породнившись, говорят друг другу: "Свои люди – сочтемся". В этих словах – уже не готовая "пропись", а правда жизни этих людей, определяющая их суть, движущая их поведением.

В отношении социально-этической сгущенности смысла комедия явно не "вязалась сама собою, всей своей массою, в один большой, общий узел", согласно завету Гоголя. Она равно подпадала под обвинения так называемого бутурлинского Комитета и резолюцию Николая I: "напрасно печатано, играть же запретить…" (предполагалось, что купцы оскорбятся за свое сословие, что комедия имеет цели сугубо "обличительные"), – и уверения Островского (в официальном объяснении) в том, что его комедия преследует благонамеренные цели, одобренные "правдолюбивыми" купцами: "Купец Большов… наказывается страшною неблагодарностью детей и предчувствием и страхом неизбежного наказания законного". Тем самым драматург в определенном смысле внес полемические коррективы в знаменитое гоголевское положение о "завязке драмы": "Не более ли теперь имеют электричества чин, денежный капитал, выгодная женитьба, чем любовь". Именно поруганное чувство Большова к дочери и зятю (пусть и не доразвившееся до "любви") – к тем, кого он, согласно патриархальной морали, привык считать близкими людьми, рождает драматизм высокого, не комического свойства, достигая кульминации в потрясающем публику возгласе: "Опомнитесь! Ведь я у вас не милостыни прошу, а свое добро. Люди ли вы?" Преображение заурядного самодура в "купеческого Лира", отмеченное еще современниками, по своей сути отвечало глубинным законам поэтики Островского. Опыт мещанской драмы "был осмыслен Островским в ее "высоком", просветительском варианте (Лессинг, Шиллер)", в сложных "сближениях" с Шекспиром, раздвигающих границы русского шекспиризма (Л. М. Лотман).

"Москвитянинский" период творчества. 1852–1855

Важнейший этический вопрос, актуализировавшийся в преддверии эпохи 60-х годов, – вопрос о народном счастье и возможных (и допустимых) путях его достижения – определяет проблематику пьес москвитянинского цикла: комедий "Не в свои сани не садись" и "Бедность не порок", народной драмы "Не так живи, как хочется".

Если в первых пьесах Островского реальность потрясала неприкрытой бытовой "правдой", отстраняя "идеал" в область недостижимого, но именно поэтому и выдвигая его на передний план, то в пьесах данного времени "идеал" начинает играть первостепенную роль, поверять собой действительность как ее моральная мера, как живой и плодотворный в ней компонент. Переакцентировка – с разрушения стереотипов на традиционность и стабильность сознания – отмечена самим Островским в письме к М. П. Погодину от 30 сентября 1853 г.: "…направление мое начинает изменяться… пусть лучше русский человек радуется, видя себя на сцене, чем тоскует… Чтобы иметь право исправлять народ, не обижая его, надо ему показать, что знаешь за ним и хорошее; этим-то я теперь и занимаюсь, соединяя высокое с комическим". В данном заявлении значимо и то, что оно адресовано издателю журнала "Москвитянин", видному славянофилу М. П. Погодину, и то, что во главу угла поставлена проблема народа, вопрос о его человеческой и социальной судьбе. Молодые "москвитянинцы", к кругу которых принадлежал писатель, утверждали, что духовная сила нации заключена в купечестве, "положение которого в структуре русского дореформенного общества дает ему возможность действовать и развиваться, сохраняя самобытность своего национального и психологического облика, еще не исковерканного чуждой, внешней цивилизованностью дворянства".

Нравственная ценность протеста таких героинь, как Липочка ("Свои люди – сочтемся"), выступавших – в погоне за "счастьем" – против деспотизма и самодурства вскормившей их среды, снижалась явственной равнозначностью этого протеста уродливым формам быта, его бесчеловечным законам и убогому духовному статусу. Ярой консервативности противопоставлялись воинствующая "пол у образованность", претензии преобразовать косный быт посредством растиражированных и поверхностных "цивилизованных" форм.

Отстаивая право купечества на самобытность, неизменность религиозно-нравственных устоев русской жизни, Островский отстаивал народную культуру, родовую память, без которых невозможным представлялось бытие единой в своих устремлениях нации. Расслоение в среде купечества происходит по признаку следования этой культуре или отступничества от нее – более или менее осознанной ее профанации, означающей предательство. Приказчик богатого купца Гордея Торцова Митя ("Бедность не порок") ни в чем, и прежде всего в любви, не похож на приказчика Подхалюзина из комедии "Свои люди – сочтемся". И тот, и другой, по-видимому, относятся к своим избранницам со всей искренностью чувства. Но Подхалюзин при этом не выходит из рамок своего социального, четко очерченного облика: к его любви примешиваются расчет чужого и своего положения, мечты неудовлетворенного самолюбия, которые неизменно соотносят с женитьбой карьерные соображения, желанный "путь наверх". Митя, по природному влечению сохраняющий в душе начала народной нравственности, любит иначе – возвышая и буквально перекладывая в стихи образ Любови Гордеевны, неравной ему в социальном отношении, но близкой по принадлежности к одной и той же этике, национальной культуре. Сама Митина речь обретает склад народных песен, обогащаясь их образностью, их вековой мудростью:

Красоты ее не можно описать!…
Черны брови, с поволокою глаза.

Гордей Торцов объявляет войну родовому укладу, объединяющему его семейство и весь патриархальный мир в духовную целостность, и терпит поражение. Мода на "фициянта" в перчатках, европейскую мебель, дворянский "тон" не может заменить того, на что покушается развратный и "хищный" фабрикант Коршунов (в комедии "Не в свои сани не садись" – легкомысленный дворянин Вихорев). Торжествует исконная правда отношений, в силу которой свобода ограничивается нормами и счастье становится возможным только в пределах признаваемого нормальным – с патриархальной точки зрения.

Любовь Гордеевна осознает, что не может быть в душевном согласии с собой и Митей, если нарушит эти неписаные законы, а Авдотья Максимовна, дочь богатого купца Русакова ("Не в свои сани не садись") в полной мере постигает свое падение, осмелившись переступить через начала нравственности ради страсти, олицетворяющей стихийные порывы "натуры". В свете реальной картины жизни москвитянинские пьесы с их счастливыми развязками социально недостаточно мотивированы, подчинены "случайным" факторам, на что проницательно указал Н. А. Добролюбов. Но с позиций, преобладающих над социальными, интуитивно ощущаемых каждым этических оснований, эти развязки закономерны и выражают то, чему "быть должно", что позволяет Максиму Федотычу Русакову провозгласить: "А я так думаю, что люди всеодне-с".