Изменить стиль страницы

Когда он поинтересовался, над чем я сейчас работаю, то я ответил, что вместе с Ильей Гутманом снимаю фильм „ 'Спартак': действующие лица и болельщики“. Естественно, в разговоре всплыла фамилия Старостиных. И замполит сказал, что многое, рассказанное Николаем Петровичем, в том числе и об обстоятельствах его ареста, — красивая легенда. Что он сам держал в руках дело старшего из братьев, из которого явствовало, будто посадили его за экономические преступления. К братьям, добавил замполит, вопросов нет, они пошли в заключение только как члены семьи. А истинной причиной наказания было изготовление левого товара в артелях.

После этого разговора мне вспомнился рассказ отца, который во время Великой Отечественной войны служил интендантом на флоте и однажды приехал в командировку в Москву. Николай Петрович пригласил старого товарища в гости отобедать, и тот был поражен обилием стола, контрастировавшим с аскетизмом военного времени. Вспомнил и рассказ Анны Дмитриевой, который она слышала от тренера Нины Тепляковой. Нина Сергеевна дружила с сестрами Старостиными, играла с ними в теннис, а потому тоже бывала в семье на обедах. И впечатление ее было примерно таким же, как и моего отца».

Со словами Богатырева стыкуется и цитата из интервью спартаковского вратаря шестидесятых годов, а впоследствии известного телекомментатора Владимира Маслаченко. Он рассказывал об одном застолье: «Стол „вел“ мужик, оказавшийся большой шишкой Лубянки. Зашел разговор о Старостине. И вот этот самый человек, который до того вальяжно восседал во главе стола, вдруг изменился в лице и сказал о Николае Петровиче: „Уголовник, б…!“ После чего разговор на эту тему мгновенно прекратился».

Теперь о незаконном бронировании лиц, подлежащих мобилизации в Красную армию. Действительно, у старшего из братьев были связи, позволявшие его протеже избежать отправки в войска. Так произошло, в частности, с упоминавшимся ранее Анатолием Сеглиным, другими спартаковцами. Анатолий Владимирович говорил: «Старостин из спортсменов кого мог, того освободил через райком. И всех в те же дни членами партии сделал, меня в том числе».

Но все они шли работать на военные заводы, причем даже на первенство Москвы не имели права играть за «Спартак», а защищали цвета других клубов. То есть никакой личной выгоды у Николая Петровича не было. Да и вообще московских футболистов с негласного одобрения властей редко посылали на фронт, разве что кто-то уходил добровольцем. При этом, думается, высокое начальство во главу угла ставило не стремление сохранить спортивный генофонд, а скорее идеологию: стремилось показать, что и в лихую годину столица живет полноценной жизнью, вот и матчи регулярно проводятся…

По утверждению безымянного замполита, собеседника Евгения Богатырева, дело об экономических преступлениях было направлено именно против Николая Старостина. Остальных братьев брали, что называется, за компанию.

И вот что удивительно: в шапке спецсообщения Берии говорится только о трех братьях. А санкция на арест запрашивается вообще в отношении двух. Александр до поры до времени оставался за кадром, и этой загадке у нас нет никакого объяснения.

Но почему все-таки взяли всех? На наш взгляд, Старостины были слишком независимыми людьми по меркам тогдашнего общества. И одно это вызывало у власть предержащих огромное желание их изолировать. А формулировки уже не имели значения: что шпионаж в пользу Германии, что взятки военным комиссарам. В общем, было бы желание арестовать, а повод найдется.

«Головой не пробьешь стены этого дома…»

У Андрея, сына Петра Петровича, картина ареста отца запечатлелась в памяти, даром ему еще и пяти не исполнилось:

«Накануне отец хотел сводить меня в зоопарк. А тут пришли какие-то мужчины, начали шмотки бросать на пол. Я отцу говорю: „Пойдем в зоопарк, ты же обещал!“ Потом заревел, и меня унесли. Пришедшие описывали вещи на кухне. Отец играл в русский хоккей, так один из МВД взял его коньки с ботинками — гаги — и отдал мне: „Будешь в хоккей играть!“ Добрый попался… Мама отспорила шкаф, пианино, ковер — мол, это ей досталось от родителей. Если был фотоальбом, то конфисковали, снимки потом собирали у знакомых».

Сам Петр Петрович в 1989-м, за несколько лет до кончины, собрался изложить историю своего заключения на бумаге. Тетрадка с рукописью сохранилась, и родственники любезно предоставили ее для публикации в книге. Жаль, что в машинописном варианте не передать все особенности его почерка… Вот начало этого текста, стиль оригинала сохранен.

Арест

Москва. 1942 г, 21 марта, 4 часа утра. Длинный звонок в квартиру. Просыпаемся, удивленные и несколько испуганные от неожиданности. Открываю дверь. При входе трое мужчин.

— Здесь проживает Старостин Петр Петрович?

— Да, это я.

— Вы арестованы, вот ордер на арест и обыск. Чувствую, как за спиной заволновалась жена Зоя

Алексеевна. Стараюсь ее успокоить:

— Это недоразумение, ошибка.

Меня поторапливают быстрей одеваться. Жена наскоро что-то собирает в рюкзак на дорогу. Пытаюсь ее убедить, что это не понадобится. При выходе проснувшийся четырехлетний сын Андрюшка спрашивает:

— Пап, ты куда?

— Спи, сынок, скоро вернусь.

В коридоре наш дворник шепчет: у Николая Петровича, старшего моего брата, тоже обыск. Серебристая «волга» привозит на Лубянку.

Лубянка

Бокс, помещение чуть больше телефонной будки. Сижу, наверно, несколько часов. Потом переводят в светлую комнату. Снимают верхнюю одежду, остаюсь в рубашке и брюках, ощупывают, нет ли каких твердых предметов. Входит парикмахер и начинает стричь наголо. Возмущаюсь, пытаюсь сопротивляться, в мыслях, как я вернусь домой с бритой головой, но он молча продолжает свое дело и доводит его до конца. Видимо, к таким протестам он давно привык.

Замеряется рост — 178 см, вес —71 кг, и снятие отпечатков пальцев. Потом подъем на лестнице наверх, и по длинным коридорам приводят в одиночную камеру — небольших размеров комнату с зарешатчатым окном под потолком и наружным козырьком, отчего в комнате стоит полумрак. В этой комнате мне предсто-

ит пребывать более года. А потом, примерно в такой же, девять месяцев в башне Бутырской тюрьмы. Итого в общей сложности 21 месяц одиночного тюремного заключения.

Первый допрос

С нетерпением ожидаю вызова к следователю, прошло уже более недели, а обо мне как забыли. Монотонность ожидания нарушается только периодическим открыванием глазка в двери, через который надзиратель наблюдает за моим поведением. По утрам приносят суточный рацион — 400 гр. хлеба, а днем маленькую миску жиденького бульона — супа или щей. И вот, наконец, появление конвоира и повелительное:

— На допрос!

Переход по коридорам сопровождается предупреждающим позвякиванием ключом по металлической пряжке ремня охранника. При появлении встречного конвоя — остановка и резкий окрик:

— Лицом к стене!

По обеим сторонам коридора располагаются кабинеты, где производятся допросы. И вдруг из одного из них доносится грубая, площадная брань и стоны. Страшная догадка — кого-то избивают. Впоследствии к этому относился не так болезненно, как в первый раз.

Сижу на табуретке, передо мной следователь Сергей Иванович Еломанов, полноватый блондин, невысокого роста, примерно моего возраста, капитан по званию. Через год он станет уже майором. Очевидно, быстрое повышение получит за «заслуги» перед Родиной за «разоблачение врагов народа».

Допрос начался с заполнения анкетных данных.

— Фамилия, имя, отчество?

— Старостин Петр Петрович.

— Возраст?

— 32 года.

— Место работы и должность?

— Управляющий московским производственным комбинатом «Спартак».

Здесь немножко отвлекаюсь. Комбинат состоял из пяти цехов — швейного, обувного, трикотажного, деревообрабатывающего и металлических изделий, расположенных в разных местах города. Администрация и служебный аппарат размещались в нескольких комнатах ГУМа. Производил он спортивные изделия для об-

щества и на продажу. Во время войны почти полностью переключился на военную продукцию. Кстати, в начале войны в комбинат пришли работать мои коллеги по футбольной команде — Владимир Степанов, Василий Соколов, Анатолий Акимов, Георгий Глазков, Григорий Тучков и другие. Имена этих выдающихся спортсменов, конечно, помнят все любители футбола. Отступление о комбинате сделал потому, что некоторые обвинения будут связаны с моей в нем работой.

Закончив опрос моих анкетных данных, Еломанов сказал:

— Ну, а теперь рассказывайте о своей контрреволюционной деятельности.

И, помолчав, добавил:

— И о братьях тоже.

Я ответил, что никакой контрреволюционной деятельностью не занимался, и просил сказать, за что я арестован.

— Не занимались? — равнодушно сказал Еломанов. — Боитесь сказать больше, чем мы о вас знаем! Пытаетесь хитрить! Ничего у вас не выйдет. Думайте, думайте, с чего начать!

И отвернулся.

Я сидел и молчал. Часа через два он спросил:

— Ну, надумали?

Я ответил, что никакой вины за собой не знаю. К вечеру он вызвал конвой и в дверях крикнул:

— Думайте в камере!

Так окончился первый допрос, а с ним и иллюзия об ошибочности ареста и скором возвращении домой. Потекли тягучие, томительные дни, с вызовами один-два раза в неделю. Прошло несколько месяцев — сильней стало ощущаться чувство голода, появилась неприятная ноющая боль в желудке.

Как-то во время допроса в соседнем кабинете услышал голос Андрея — брата. Значит, он тоже арестован.

Часто в кабинете Еломанова появлялись другие следователи, среди них были худой долговязый Рассыпнинский и стройный брюнет Коган. Первый, как я узнал позднее, вел дело Николая, второй — Андрея. Третий брат Александр был арестован после нас и привезен на Лубянку прямо из действующей армии.

Памятным событием в кабинете Еломанова было появление начальства — комиссара госбезопасности Есаулова. Последовала команда «Встать!», что относи-

лось ко всем находящимся в кабинете. И ко мне тоже. Есаулов, дав какие-то приказания Еломанову, собирался уходить и, видимо, зная, кто находится на допросе, и зло глядя на меня, сказал:

— Ишь, каким волчонком смотрит, гнойный прыщ на чистом советском теле!

И вышел.

Как-то на очередном допросе вошел Рассыпнинский и, кивнув на меня, спросил:

— Молчит? Тот кивнул.

— Значит, пора брать в…, — и назвал слово, которое по цензурным соображениям назвать нельзя. По смыслу это обозначало — брать в шоры или брать в обработку.

В последнее время я сам чувствовал, что нажим усиливается. Обращение на «вы» давно заменено на «ты». Появились угрозы, грубая ругань. Как-то Еломанов показал мне из кучи отобранных у меня при обыске газетных вырезок и фотографий карточку жены с сыном и сказал:

— Если ты будешь продолжать молчать, они тоже окажутся здесь.

И дальше возмущенно добавил:

— Неужели не понимаешь, что своей ослиной головой не пробьешь стены этого дома! На, смотри!

И он дал мне выдержку из показаний Николая Ежова, где перечислялись имена известных из различных областей деятельности, которых он собирался вовлечь в свою контрреволюционную организацию. Среди них была фамилия Старостиных. Я не понимал, при чем же здесь мы.

Обработка

И обработка началась. В тюрьме был установлен порядок — в шесть часов утра подъем и заправка коек, а в десять вечера отбой и сон. Я от отбоя до подъема находился на допросе. А утром, когда приводили в камеру, разрешалось только сидеть лицом к входной двери с открытыми глазами. Если веки глаз начинали смыкаться, в камеру врывался непрерывно наблюдающий надзиратель и приказывал встать к стене. Наблюдатели сменялись примерно каждый час.

Допрос стал сопровождаться периодическим избиением при помощи появляющихся для этой цели двух

здоровых парней. Иногда к ним присоединялся Еломанов. Первый раз я пытался оказать сопротивление, но это только ухудшило мое положение. Слишком неравные были силы. Поэтому в дальнейшем я делал только жалкие попытки увернуться от ударов, нацеленных в нижнюю часть лица.

Принятый режим «обработки» стал быстро давать свой результат. Через несколько дней я с трудом передвигался, стремительно худел и слабел. Спать приспособился сидя с открытыми глазами. Вернее, это был не сон, а потеря ощущения действительности, прострация. На допрос конвой водил под руки.

В этот период начали возникать бредовые мысли — придумать на себя абсурдные, несуразные обвинения, чтобы поняли, что это вымысел, и отстали бы от меня. Созрела даже идея: я — агент французской контрразведки, а подтверждением этому мог служить автограф Эррио, который каждый из нас четверых братьев получил на приеме в Лионе, где он был мэром города. Этот автограф на карточке — меню обеда я и наметил паролем — приступить к террористическим действиям в Москве. Бог спас меня и моих братьев от смерти — я этого не успел сказать. Тогда я не знал, что нашего одноклубника Серафима Кривоносова, находящегося, видимо, в моем положении, расстреляли за показания убить Сталина на стадионе «Локомотив». Сталин никогда не бывал на стадионах, а тем более на этом маленьком, находящемся на Рязанской улице близ Казанского вокзала.

Голодовка

Сколько прошло времени, сказать не могу, но в одну из ночей меня приволокли в камеру сильно избитым. Я объявил голодовку. Да и не смог бы есть, если даже захотел. Губы, язык, щеки изнутри — все распухло и кровоточило.

К концу дня в камеру с шумом вошла группа людей во главе с начальником тюрьмы.

— Враг, враг! — заорал он на меня. — Только враги у нас объявляют голодовку. Но мы тебе подохнуть не дадим. Сейчас накормим, — и он повернулся к стоявшим санитарам.

У одного из них в руках была клизма с какой-то коричневатой жидкостью. С меня содрали штаны, и началась экзекуция кормления. Большего унижения и пол-

ного своего бессилия мне никогда не приходилось переживать.

Несколько успокоившись, начальник тюрьмы обратился к стоящему здесь же тюремному врачу:

— Посмотрите, что у него, — и он указал на мое лицо. Врач ложечкой с трудом открыл мой рот, поглядел в

него и сказал:

— Страшного ничего нет, можно есть что-нибудь мяконькое.

Протест голодом потерпел фиаско. Однако на очередной допрос меня не вызвали. И в последующие дни тоже. «Обработка» прервалась, правда, к этому времени я был полностью истощен. Кожа да кости. Когда садился на табуретку, то раздавался звук, похожий на стук твердого предмета о дерево. Запомнились ногти на руках, они очень отросли, потрескались и загнулись книзу, стали как когти у курицы, мешали брать в руки мелкие предметы и цеплялись за одежду.

Внезапно я оглох с полной потерей слуха. Меня отвели к врачу. Отвечая на письменные вопросы, пытался прочитать, что он пишет. Мне удалось рассмотреть одно слово: «дистрофия». Перед уходом я спросил, можно ли рассчитывать на возврат слуха, он написал: «Будем надеяться». Врач был другой, не тот, кто смотрел мне в рот.

Прошло более двух месяцев полного затишья. Немножко стал приходить в себя. Постепенно восстановился слух.

Очная ставка

Пошел второй год пребывания в тюрьме. Вновь вызов на допрос. Вводят в просторный кабинет. За большим столом сидит Есаулов, поодаль еще люди, а в глубине у стены вижу брата Николая. С испугом всматриваюсь в его лицо, оно какое-то серое, отекшее, с крупными фиолетовыми кругами под глазами. Вижу, что он с таким же чувством рассматривает меня. Нас посадили рядом и стали задавать вопросы: знаем ли мы друг друга, имеем ли какие-либо взаимные претензии? Я понял, что начинается очная ставка.

В это время Николай попросил у Есаулова разрешения поговорить со мной без занесения этого разговора в протокол.

— Петь! — обратился ко мне Николай. Он несколько задумался, подбирая нужные слова, и сказал: — Нам

нужно, наконец, решиться перейти Рубикон, перестать таиться и обо всем рассказать. Иначе для нас все кончится очень плохо. Я это решение уже принял и хочу помочь сделать это и тебе. Я напомню о твоих высказываниях, которые ты допускал в нашем кругу, и думаю, что ты не будешь их отрицать.

Я молча слушал Николая и отлично понимал, что им делается попытка сохранить наши жизни, потому что другого пути действительно нет. Надо в чем-то признаваться, но в чем, я не знал.

Начался официальный допрос. Есаулов спросил у Николая, что он может рассказать о преступной деятельности своего брата Петра. Видимо, все заранее обдумав, Николай говорил:

— По окончании финской войны и заключения мирного договора Петр критиковал договор, считая, что в нем не компенсированы наши затраты, понесенные во время войны: финская территория, перешедшая к Советскому Союзу, мала и не гарантирует от возможного артиллерийского обстрела Ленинграда с финской границы. И вообще, учитывая наши людские потери, договор более похож на поражение, чем на победу. По окончании института Петр говорил, что зря потратил пять лет для того, чтобы работать инженером за 100–150 рублей в месяц, в то время, как, играя в футбол, зарабатывает значительно больше. Отправляя людей из комбината, где руководил, на трудовой фронт для оборонительных работ, Петр высказывал свое отрицательное отношение к этому, считая, что люди принесут больше пользы, тем более, что на местах она (работа) была в большинстве своем плохо организована…

Все, что говорил Николай, он не просто выдумал, а вспомнил действительно когда-то сказанное мной. Но он так все исказил, намеренно придал этому разговору антисоветский душок. Он как бы определил для меня состав моей антиреволюционной деятельности. Обладая большей информацией, Николай первым оценил безнадежность ситуации, в которой мы находились, и ее вероятные трагические последствия. Я до сих пор благодарен ему за эту ставку.

Я, конечно, признался в своих антисоветских высказываниях и подписал протокол допроса. Как Николай смог припомнить эти обычные наши домашние разговоры! Например, я действительно говорил, что хотелось бы взять у Финляндии побольше территории, чтобы

обезопасить Ленинград, — и только. Или говорил, что пока играю в футбол, нет смысла работать инженером, — и только. Выражал сожаление о зря потерянном времени, когда люди, посланные мной на оборонительные работы, вернулись через неделю назад, не будучи использованными там, куда они направлялись, — и только. Формулировки, изложенные Николаем, были его импровизацией во спасение душ наших, в частности, моей. По окончании очной ставки Николай обратился к Есаулову и попросил разрешить мне передачу, при этом, указав на меня, сказал:

— Смотрите, он какой. На это Есаулов ответил:

— Сам виноват, он еще до сих пор носит камень за пазухой против Советской власти.

В камере я почувствовал душевное облегчение, хотя поводов для него никаких не было. Несколько раз вызывал Еломанов. Он был уже в погонах майора. На допросе шел разговор вокруг очной ставки. Уточнялись место и время, где я вел свои антисоветские высказывания, и их формулировки. Фактически на этом материале сложилось и мое обвинительное заключение, которое фигурировало на суде. Кратко оно звучало так. По финскому вопросу — критика действий правительства и партии. По вопросу института и инженерной работы — клевета на низкую оплачиваемость советской интеллигенции. По оборонительным работам — клевета на низкую организацию оборонных работ под Москвой и отрицательное отношение к ней.

Вскоре я был переведен в башню Бутырской тюрьмы, и опять в одиночную камеру. Какая радость — передача! Видимо, Есаулов все же разрешил. Записка от жены с перечнем продуктов — и подпись. Большего писать не разрешалось. И ответ: «передачу получил», подпись.