Изменить стиль страницы

Многие спрашивают, кто на кого дурно повлиял? Не отвечая прямо на этот вопрос, я укажу только, что пить поэт начал с тринадцатилетнего возраста. Жена же его, происходившая из вполне приличной — в общественном смысле — морской семьи, окончившая Смольный институт, пить начала спустя много лет после брака. Но без предрасположения к чему-либо мы в это «что-либо» не втягиваемся.

1923

Озеро Uljaste

Цветы неувядные

(Лирика Фофанова)

Я беру с полки книжку, одну из тех немногих, которые захватил с собою, уезжая из Петербурга в 1918 году на дачу в Тойла. Книжка издана в 1887 году Германом Гоппе. Ее название: «Стихотворения К. М. Фофанова (1880–1887 гг.)». Это — первая книга поэта. Издана она в год моего появления на свет и в год смерти С. Надсона — даты знаменательные… Фофанов писал семь лет при жизни Надсона и был многим уже знаком до своей первой книги. И не странно ли: посредственный Надсон был божеством для молодежи, между тем как более чем талантливый Фофанов для большинства оставался чуждым.

Надсоном зачитывались, учили его наизусть, всячески «уважали» и чествовали, его появления на эстраде сопровождались овациями, «Литературный фонд», издававший в бесконечном количестве экземпляров его единственную книгу, разбогател на ней, а Фофанова почти не замечали. Я не говорю, конечно, о настоящих немногих ценителях искусства — я имею в виду так называемую «большую» публику. Объясняется, однако, все это очень просто: у Фофанова не было тенденции, обязательной для русского поэта той эпохи. Надсон же, писавший душещипательные элегии, насыщенные гражданской скорбью и стереотипной лирикой обывателя, отвечал как раз запросам времени.

Я убеждался неоднократно, что рядовой читатель, к сожалению, до сих пор плохо разбирается в вопросах стиля, и это — после извержения такой поэтической Этны, как Бальмонт, после офортов Брюсова и аллитерационной волшбы Сологуба!.. Немудрено, что в те времена, когда, прозевав Каролину Павлову, Баратынского и Тютчева, русский читатель зачитывался Некрасовым и Плещеевым, Надсон пришелся ему по вкусу и был принят им целиком. Какое могло быть дело публике до жалкого однообразия его размеров, вопиющего убожества затасканных глагольных рифм, маринованных метафор и консервированных эпитетов? Самое главное было налицо: «тоска по иному», все остальное не замечали, не хотели замечать и замечать не умели.

Здесь я делаю необходимую оговорку: воздавая Надсону глубокое уважение как человеку безукоризненной честности, и вполне сочувствуя его тяготению к иным формам затхлой жизни его эпохи, я абсолютно не принимаю его как поэта, для ухода из этой самой затхлости пользовавшегося затхлыми средствами в своем творчестве. Я не склонен и обвинять его за это, памятуя, что его одаренность была весьма ограниченной и не позволяла ему заняться изысканиями иных средств. Я только хочу ко нет а тировать прискорбный факт превознесения малодостойного за счет достойного вполне. Повторяю, я говорю только с точки зрения литературного, специального подхода, и ничего более.

Вот для этого-то я и достал с полки книжку Фофанова, современника Надсона, которого высоко ценил сам Надсон, чтобы сделать несколько знаменательных из нее выборок, могущих сказать сами за себя больше, нежели я стал бы пытаться прозой хвалить стихи! Но прежде, чем сделать это, припомню кстати эпизод, происшедший в 1912 году в Москве за ужином после моего концерта в «Эстетике». Присутствовавший на этом ужине ныне покойный профессор С. А. Венгеров, говоря о Надсоне, всячески его восхвалял и защищал от нападок моих и Валерия Брюсова, читавшего на моем вечере стихи, мне посвященные.

«Понимаете ли, — говорил Венгеров, — что, читая Надсона, чувствуешь не только тоску, но и ужас…» Тогда Брюсов саркастически заметил: «Если в темноте меня схватят за горло, я тоже почувствую ужас. Следует ли, однако, что этот ужас художественного происхождения?..» Ясно: если Надсон не был художником, то «ужас» его был несколько иного порядка.

Я раскрываю томик Фофанова на первой странице, украшенной его автографом. Дата — 23 мая 1908 года, мыза Ивановка, на станции Пудость:

НА ПАМЯТЬ ИГОРЮ-СЕВЕРЯНИНУ

Это в юности всё было,
Прежде я не так любил.
И одно мне изменило,
Я другому изменил.
Эти струны, эта книжка —
Грезы юности былой…
Но теперь амур-мальчишка
Стал и взрослый и седой.
Потому-то сердцу больно,
Вьюга веет на душе,
И следы любви невольно
Я ищу на пороше.

Той любви своей юности искал престарелый поэт, гостя у меня на даче, когда на нашей «изношенной земле», под «золотой лазурью», «весною, в Божьи именины, тебе веселый праздник дан: в твоем саду цветут жасмины, в твоем саду журчит фонтан», когда над «огненной урной тюльпана» светит «молодая луна», когда

Весь заплакал сад зеленый,
Слезы смахивают клены
На подушки алых роз.
Порвана последней тучки
Легко-дымчатая ткань.
И в окно уносят ручки
Юной бабушкиной внучки
Орошенную герань…

когда

Едва-едва забрезжило весной,
Навстречу вешних дней мы выставили рамы.
В соседней комнате несмелою рукой
Моя сестра разучивала гаммы.
Духами веяло с подержанных страниц,—
И усики свинцово-серой пыли
В лучах заката реяли и плыли,
Как бледный рой усталых танцовщиц…

И не хотелось ли поэту, вспоминавшему свою молодость, заключенную в монастыре лет, сказать ей:

Быть может, тебя навестить я приду
Усталой признательной тенью
Весною, когда в монастырском саду
Запахнет миндальной сиренью?

Опечаленно вспоминает он дальше:

Тихо бредем мы четой молчаливой,
Сыростью дышат росистые кущи…
Пахнет укропом, и пахнет крапивой,
Влажные сумерки гуще и гуще…
…Верно, давно поджидает нас дома
Чай золотистый со свежею булкой.
Глупое счастье, а редким знакомо…

И не подумал ли он, смотря на осенеющий парк Ивановки:

Полураздетая дуброва,
Полуувядшие цветы,
Вы навеваете мне снова
Меланхоличные мечты.

О музе прежних дней, о которой он сказал когда-то:

Увы, ей верить невозможно,
Но и не верить ей нельзя.

О, молодость Фофанова, когда

Заслушалась роза тюльпана,
Жасмин приклонился клилее,
И эхо задумалось странно
В душистой аллее.

Теперь же

Время набожно сдувает
С могильных камней письмена.