• «
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4

Александр и Лев Шаргородские

ЗЕЛЕНЫЕ СКАМЕЙКИ

Улица моей молодости начиналась у реки и кончалась у моря.

У реки сидели русские и ловили длинных угрей.

У моря сидели пожилые евреи и ничего не ловили. Они обсуждали.

Что обсуждают евреи? Где достать корицу для штруделя. Как бы жили евреи, если б не убили Александра II Освободителя. Дикие цены на чернику на рынке в Майори. Отчего у Хрущева большой живот. Чересчур открытые купальники этого лета. Вынос тела товарища Сталина из Мавзолея.

— Я бы вынесла его сама, на своей большой спине, — говорила Хая-Рейзел.

— Хорошо, — спрашивал Исаак, — вы его вынесли! И дальше?

— В стране мало свалок? — недоумевала Хая-Рейзел.

Иногда евреи обсуждали, кем бы они стали, не родись они в России.

— Я вас уверяю, — качала головой Сима, — Иосиф бы работал Бен-Гурионом, а не на галантерейном базаре.

Седой Иосиф сидел рядом и тяжело вздыхал:

— Бен-Гурионом, — в голосе была ирония, — вы знаете, кем бы я мог быть?

Он посмеивался, но никогда не говорил «кем».

В конце концов всегда выяснялось, что на зеленых скамейках сидело несколько президентов Израиля, две-три Голды Меир, все семейство Ротшильдов и даже один Альберт Эйнштейн.

— Если б я кончил школу, — говорил Альберт Эйнштейн, — я бы таки стал Эйзенштейном.

— Эйнштейном, — поправляли его.

— Ну, Эйнштейном, какая разница?!

Не было такой темы, которой бы не касались евреи, но в основном они обсуждали проходящих.

Проходящие тоже были евреи. Все шли на берег дышать йодом — в те далекие годы йод продлевал жизнь.

— Что толку, что я уже девять лет продлеваю свою жизнь, — вздыхала Хая-Рейзел, — когда у меня так ломит спину? А моя мама прожила 96 лет, данкен Гот, и не дышала никаким йодом.

— Чем же она, простите, дышала? — интересовался Исаак.

— Навозом, — отвечала Хая-Рейзел, — мы тогда еще не вышли к морю, и жили не в Риге, а в Мозыре, где пахло не йодом, а навозом наших коров.

— Что, навоз продлевает? — удивлялась Сима.

Она была несколько глуховата.

Мимо проходила Белла — полуголая красавица в американском купальнике, все открывали рты и замолкали.

— У нее тетя в Нью-Йорке, — сообщала потом Хая-Рейзел, — владелица маникюрного кабинета.

Это была дивная картина — старые евреи на выкрашенных скамейках, вдоль асфальтового спуска к морю. Балтийский ветер освежал их прекрасные лица. Северное солнце освещало их последние годы. Среди них всегда сидела моя бабушка — в синем платке, в вязаной кофте, с усталыми ладонями на коленях.

— Рася, Рася, — кричала Хая-Рейзел, — куда вы смотрите, вот идет ваш внук, такой шейнер бохер, вы только взгляните.

— Я не хочу на него смотреть, — отвечала бабушка, — уйсгосс, он разрывает мое старое сердце.

— Фарвос? Он таки женился на той гойке?

— Причем тут гойка? Он опять не позавтракал. Он ничего не ест. Я еле вливаю в него стакан молока, и он целый день торчит на пляже. А дома хвареют клубника, камбала, картофельные оладьи, курица и пирог с маком.

— И кто же это все съедает? — спрашивал Иосиф.

— Он. Но вечером!.. «Таере, — кричала мне она, — подойди, у меня есть кусок леках!»

Краснея, я быстро проходил мимо.

Много лет я проходил мимо бабушки — молодой, загорелый, в рваных сандалиях и слушал эту певучую еврейскую речь, этот чудный язык, который пах уютом, фаршированной рыбой, семейным очагом, маминой ладонью, улыбкой отца. Он был пропитан теплом, горьким юмором и печальной иронией. Язык моей молодости, который я не знал. И ощущал только его музыку, его щемящую мелодию. Из-за него, может, я и приезжал в Ригу — в Ленинграде на нем не говорили. Старые евреи предпочитали ломаный русский.

— Где вы сухайте белье? — спрашивали одни.

— На веревка у духовкэ, — отвечали другие.

На взморье я купался не столько в заливе, сколько в ласковых волнах идиша. Они баюкали меня, успокаивали, уносили в какую-то неведомую страну, где нет печали. Со взморья я привозил с собой еврейские слова, интонации, они согревали меня где-то до ноября-декабря в моем суровом городе.

— Ву немт мен абиселе мазл? — напевал я на невских берегах, — ву немт мен абиселе глик?..

Серый город с удивлением взирал на меня.

В те годы на рижские берега съезжалась веселая компания курчавых ребят из Москвы, Ленинграда, Одессы — это была сборная евреев Союза.

Мы рассказывали анекдоты, ржали, издевались над милихой, гуляли с девушками и танцевали фокстрот, и жизнь была солнечной и бесконечной.

Возможно, так оно и есть…

Евреи на скамейках обожали нас, любовались нами и знали о нас больше, чем мы сами — они знали наше будущее.

— А, — вздыхала бабушка, — такой клигер ингеле учится в Текстильном! Что он там делает? Я вас спрашиваю, что он там делает с его головой! До сих пор не может отличить шерсть от крепдешина. Кем он будет?! Что он будет?..

— Он будет «а шрайбером», — спокойно говорила Хая-Рейзел.

— Чего вдруг?! — удивилась бабушка, — Текстильный готовит «а шрайберов»?!

— Почему нет, — отвечала Хая-Рейзел, — если Театральный готовит аникейв!

Иосиф начинал вращать глазами.

— Оставьте в покое мою Нелли, — он наливался кровью, — почему вам не дает покоя моя Нелли?!

— По-моему, я ничего не сказала, — Хая-Рейзел начинала крутить головой вправо-влево, — идн, я сказала слово «Нелли»?! Я сказала, что Текстильный может готовить «а шрайберов»… Ваш внук, Рася — Бабель. Посмотрите, как у него все время движется рука! Он же пишет, он идет и пишет!

— Вам не кажется, что у него рука движется справа налево? — спрашивала Сима.

— Он пишет на идиш, — объявляла Хая-Рейзел.

— Он его не знает, — говорила бабушка.

— А хицим паровоз! Русские шрайберы тоже не знают русского, а пишут. Все пишут!.. Иосиф, вот, кстати, ваша Нелли с Додиком! Вчера она была с Рувимом. В июне — с Кацем! Кто она, по-вашему — Святая Дева?

— Она «шейне», — объяснял Иосиф, руки его летали на фоне неба, — «шейне мейделе»! Она не виновата, что за ней все бегают! Шейне и аникейве — две разные вещи!

— Почему, бывают шейне аникейве.

— Ай, перестаньте, вы просто завидуете. Вы сидите на скамейке, а она снимается в кино. Помяните мое слово — она будет звездой.

— Что я и говорю! А кто такие звезды?..

— Ша, ша, — глаза Хаи-Рейзел теплели, — вот идет мой Изик, он тоже звезда, он учится в Москве на окулиста…

— Он гений, — продолжал Исаак, — он станет Филатовым, это мы уже слышали… Так он им не будет!

— Что вы знаете, шмоча?!

— Он будет раввином!

— Мишуге. После Первого Медицинского?

— Если Текстильный готовит шрайберов, а Театральный…

— Ни слова о Нелли! — вскакивал Иосиф.

— Успокойтесь, мы говорим о раввине, — отвечал Исаак, — это вылитый хасид.

— Что вы порете чушь, Исаак? — возмущалась Хая-Рейзел.

— Вы когда-нибудь заглядывали в его глаза? — интересовался Исаак.

— Его глаза?!! Я смотрю в них с утра до вечера!

— И вы не видите, что они печальны и мудры?! Что он будет раввином?

— Не вижу! В этой стране раввином?!! Цыпун вам на язык! Хватит, что им был мой отец. Одна ржавая селедка на пятерых! В этой стране — раввином?!!

— Кто вам сказал, что здесь? Он будет раввином в Америке. В штате Алабама. Если вы не уплыли из-за грыжи вашего мужа, так он уплывет.

— Откуда вы знаете, что у Бени была грыжа?!

— Хм, а кто этого не знает? Сима, вы знаете?

— Шрай ныт! Знаю! Я все знаю. Я только не знаю, зачем этот паразит поступил в рыбный?! Лазик, зачем ты поступил в рыбный? Смотрите, он идет и даже не оборачивается, в наше время он бы получил «а клеп»! Ему так нужен «рыбный», как мне кость в горле. Он ненавидит леща. Он не берет в рот «гепекелте фиш», селедка ему воняет. Ответьте мне, зачем он поступил в рыбный?!

— Чтоб уехать, — отвечал Иосиф.

— Куда? — удивлялась Сима, — зачем уехать? Куда уехать?