Монтеро Глес

КОГДА ДИКТУЕТ НОЧЬ

Бабушке Хулии, которая научила меня рассказывать истории

В ней было больше изгибов, чем в бутылке кока-колы, глаза отливали угольным блеском, кофейная кожа золотилась. Лифчика она не носила. Это было ясно по ее лицу — достаточно взглянуть.

Она появилась в обеденное время, когда дел хоть отбавляй. В облачке лисьего меха и взвихренного воздуха. По-своему, по-особому вонзая каблучки в пол, подошла к стойке и села нога на ногу на единственный свободный табурет. Развязно улыбнулась: «Пожалуйста, с молоком и двумя кусочками сахара». Издали могло показаться, что она просит совсем другого. Волосы — цвета свежесбитого масла, и он подумал, что она выкрасилась так потому, что блондинки больше нравятся мужчинам, а может, чтобы оттенить цвет кожи. Как бы там ни было, она угодила в точку, продолжал думать он, застыв с подносом в руках, в низко повязанном фартуке.

Лучше всего было потом, когда, полуобернувшись, она выставила перед ним на обозрение заретушированные тенью ноги. И так она и сидела, эта свежесбитая блондинка, пока ей не подали — вот, пожалуйста — кофе с молоком и двумя кусочками сахара. Тогда она опять развернулась и, порывшись в сумочке, достала маленький серебряный портсигар. Взяв сигарету краешком губ, она пыхнула в него первой затяжкой. Дым стер часть висевшего за стойкой зеркала, отражавшего ее лицо, овальное, как кофейная ложечка. Потом она облизнулась. Язык был розовый, кошачий, а губы полные и плотоядные.

Ему словно разрядили в живот целую обойму. И захотелось отшвырнуть поднос и начать крушить все кругом, чтобы, как в мясорубке, смешать свою плоть и кровь с этой шелковистой темной кожей. Но прежде он решил сосчитать до десяти. На счете семь его позвали. Кто-то просил счет с последнего столика, самого близкого к уборным, самого неприличного. И он двинулся туда, высоко держа поднос, извиняясь всякий раз, когда наступал кому-нибудь на ногу или задевал за ножку стула — простите, я не нарочно, — ни на секунду не упуская из виду женскую фигуру в конце стойки.

Допив кофе, она пролепетала что-то насчет того, сколько должна. Он услышал, хоть и был далеко, несмотря на свист чертовой кофеварки. Ее голос был таким сладким, что и у слепого кое что шевельнулось бы, шепни она ему пару словечек на ушко. Он, впрочем, в тот день отнюдь не был слеп, да это было и ни к чему. Если ему чего-то и не хватало, так это еще большей полноты взгляда: он так и впился глазами в ритмично покачивающиеся бедра, в румбу, которую отбивали сладострастно острые каблучки. Цок, цок. Каждый шаг этой женщины отдавался у него в висках, как выстрел. Он проводил ее взглядом до дверей и даже немного дальше. Он видел, как она поправила прическу и растворилась в толпе. На стойке, рядом с кофейной чашкой с ободком помады, остался забытый портсигар. Он заметил его и выбежал на улицу, оглядываясь в поисках хозяйки. Однако единственное, чего он добился, — это выставил себя на посмешище, оказавшись на бурлящей главной улице Мадрида с подносом под мышкой. Тогда ему и в голову не могло прийти, что погоня за незнакомкой, изгибами тела напоминавшей бутылку кока-колы, станет завязкой сюжета, который обернется для него смертью. А теперь — все по порядку.

* * *

Бывает, ветер дует так сильно, что стирает номера с ботинок. Сердитый, он сдувает «горошки» с платков, заставляет воздух лаять и навсегда уносит поцелуи. Бывает также, что море, взбунтовавшись, соленой волной кидается на берег и своими издевательствами повергает путешественника в уныние.

Когда такое случается, предупреждает молва, лучшее, что может сделать путешественник, — это намертво привязаться к койке и умолять Пресветлую Деву, чтобы та не медлила; чтобы благословила его таблеткой успокоительного или глухотой. Иначе, если Святая Покровительница отвлеклась, если мольбам не удается смягчить ее деревянное лоно, испепеляющий ветер Тарифы отнимет у путешественника разум, оставив только тлеющие и потрескивающие угольки памяти. Скоро он сотрет номер с его ботинок. Еще немного — и он сотрет его тень.

Все так, но путешественник, который впервые оказывается в помянутом населенном пункте провинции Кадис, смеется над этим и считает подобные вещи россказнями; выдумками, чтобы, побившись об заклад, проиграть будильник и не выйти в море; лепетом блаженных. Возможно, хотя могу сказать наверняка, что в тот день, когда случилась пальба, ветер свирепствовал с самого утра, срывая фонарики и бумажные флажки первой ночи праздника. Кроме всего прочего, это был один из дней, когда торгуют вчерашней рыбой, а рыбацкие лодки, как утки, ныряют у причала. День, когда призывный рожок ветра пронзал своими синкопами ярящиеся валы, день, выпорхнувший листком из календаря, который пролетел у Луисардо под самым носом, как бьющая крыльями птица, облетел его коренастую фигуру, словно насмехаясь над карликовой тенью, чтобы затем взмыть наравне с чайками и через несколько минут затеряться вдали, в направлении неясного, чуждого берега.

Он едва не поймал листок, однако ему помешали громыхнувшие у него за спиной выстрелы. Учитывая свою безумную работу, Луисардо первым делом подумал, что явились за ним. И с привычной ловкостью, используя мою доску как щит, укрылся за ней, визгливо крикнув мне: «Пригнись, малявка!» Но я не мог повиноваться приказу. Ноги не слушались меня, ступни взмокли от страха.

Помню, это было в сентябре, в самом начале праздника. В тот день, когда статую Святой Покровительницы переносили из часовни в церковь на Кальсаде. И что поэтому в городке яблоку негде было упасть, а ветер-левантинец доносил праздничную разноголосицу до самой Калеты. И еще я помню бурю, которая, припадая к земле, стирала грани вечера и размывала очертания волнореза. И что Луисардо разъезжал, продавая зелье, и у него оставалось только две порции, потому как, всякому известно, летом все уходит в момент — так-то, малявка. Это было время тучных коров, я гонял на своей доске по волнам прибоя и как раз оказался в Мирамаре, когда различил вдали его мотоцикл. Таратайку, зарегистрированную в Барбате, которая показалась мне еще более раздолбанной, чем обычно. Товар у него был заныкан у черта на рогах, в самой Калете, не подкопаешься. Само собой, Луисардо держался поблизости, на своем всегдашнем месте, радом с большими бараками для топляков,которые переплывали через Пролив. Кто такие топляки, объясню потом, а пока не будем отвлекаться. Я уже говорил, что был праздник и народ подымался спозаранку с «пожарчиками» внутри — так в наших краях мы называем изжогу, скопившуюся в желудке, обычное дело после лунной ночки, когда вино льется рекой. Уместно будет сказать и что Луисардо с особым шиком выпускал дым и протяжно сплевывал на сторону. Он носил свои черные очки на макушке, как пилот гоночной машины, а поверх майки у него был целый иконостас. На толстых раззолоченных шнурах он развесил несметное число представителей всевозможных культов. Рядом с блестящим на солнце апостолом Сантьяго можно было различить Святую Деву дель Кармен, покровительницу рыбаков, во всем своем величии, весом в двадцать четыре карата. Образок Богоматери Фатимской, которая лузгала бы семечки с Богоматерью дель Росио, если бы не вклинившийся между ними Христос, покровитель Иностранного легиона. Не забудем и про позвякивающую звезду Давида с выгравированными по краям еврейскими, я бы даже осмелился сказать — демоническими, буквами, которая, ударяясь о мавританский полумесяц, производила мелодичный перезвон, точь-в-точь напоминавший цыганскую кузницу. А как же можно было обойтись на этой тысячелетней языческой оргии без святого Себастьяна, ощетинившегося стрелами, без головы святого Исидора Землепашца с подобающим нимбом и прочими делами и даже без выдаваемой при крещении медальки, инкрустированной молочными зубами Луисардо, вправленными в языки пламени, охватившего Святое Сердце. Однако среди всей этой выставки верований своей увесистостью и величиной выделялись два образа. Во-первых, Пресветлая Дева. И, во-вторых, страждущий Христос Дал и . Короче говоря, его грудь представляла из себя средокрестье религий, где одни сталкивались с другими. Хорошенько присмотревшись, молено было постичь одну из величайших истин, а именно — что все в мире относительно, включая веру. Однако при всем том единственная вера, которую исповедовал Луисардо, была вера наркотическая,вера пробного золота.