Юлий Крелин

Притча о пощечине

Итак, Евгений Максимович, хирург, заведующий отделением, муж, отец. Сидит в кресле, сильно откинувшись и даже несколько закинув голову, как бы рассматривая что-то на потолке. Ноги вытянуты далеко вперед. Руки сложены на груди. В чем одет, не видно, поскольку в халате. Из-за позы и из-за халата полноты его не определить. Может, и худой. Хотя скорее все же, что называется, «в теле». Рядом на стуле лежит белая медицинская шапочка. Волосы темные, скорее темно-русые, начинающие редеть со лба. Отдыхает, наверное.

Петр Ильич, строитель-ремонтник, прораб, то есть производитель работ по ремонту больницы, где живет и работает Евгений Максимович. Холост, даже, я б сказал, одинок. Жил с матерью, пока ее не съела болезнь. Сидит на стуле боком к столу и разглядывает какую-то бумагу на стенке. То ли схема, то ли график какой-то. Ноги поджаты под стул, одна рука на столе, другая повисла на спинке стула. На нем темно-серый потрепанный костюм, синяя рубашка и красноватого цвета галстук. На голове шапка-ушанка.

Работает, по-видимому.

Основное место действия: больница, где и людей лечат, и капитальный ремонт идет.

***

Рабочий день к концу клонится. Целый день суеты, и ничего не сделал ощутимого, полезного. Получается, коль я сегодня не оперировал, то вроде бы и не работал. А сегодня было и совещание с ремонтниками, и обход остатка моего отделения, и перевязки, и выписка больных — но все ж не операции. Что ж, только операция — работа? А остальное? Бюрократ. Догматик. Ортодокс. Каких только про себя слов не придумаешь, и все красивые, импортные.

Так хочется закрыться операциями, уйти от всей этой муры ежедневной. Станешь к столу — и уходят все заботы повседневные, не лезет в голову неразрешимое. Во время операции всегда складывается, обязано сложиться решение, которое ты в состоянии исполнить. А до остального дела нет, времени нет. Тем и легка наша работа, что позволяет на законных основаниях уйти от нежелательных проблем. Нам помогает операция, другим сложнее — им приходится решать неразрешимое.

Сегодня выписываю мать нашего прораба. Ничего не смогли сделать. Зашили. Оставили опухоль. Есть, правда, сможет. И умирать ей все то время, что будут они работать у нас. Надо обладать запасом интеллекта, чтоб действительно, нутром, понять древних латинян: «Post hoc — non propter hoc» — «После этого — не значит вследствие этого». Так и считают: умер после операции, стало быть, из-за операции, стало быть, зарезали? Нередко, нередко мне живописуют какой-то случай с кем-то, где-то, в другой больнице — дали маху и… И при этом доверительно вид делают: мол, не ты, мы понимаем… А в другом месте так же и про меня скажут.

Ничего не поделаешь. Такова жизнь. По-видимому, это нормально. Никто не хочет и не должен примиряться со смертью.

Ему-то, прорабу нашему, надеюсь, и в голову не придет такое, да я-то буду думать — всякий любит на наш счет проехаться. Кому дело до этого «Post hoc — non propter hoc».

Римское право! Где оно, твое римское?! Его, по-моему, сейчас и на юрфаке не проходят. То — Древний Рим, а то — сегодняшний ремонт!

Был такой же полусвободный день: много суеты, разговоров — и ни одной операции. У нас и при операциях достаточно свободного времени: просветы между главной работой, простои, пустые перерывы, заполненные болтовней, потому что ни на что путное эти проплешины во времени употребить нельзя. А из минут какие часы складываются! В день… И ведь не отдыхаем — в операционной сидим, ждем. Хотя, пожалуй, отдыхаем. Ждать и не делать — отдых или маета? Вот в чем вопрос! Не вопрос. Плохо это. Кончили операции — отдых законный, не в чем себя упрекнуть, даже если рабочее время еще движется на циферблатах. Сидишь в кабинете или в ординаторской, хоть еще полно другой работы, и все равно придется задержаться сверх времени, отведенного государством на твое участие в производстве материальных ценностей. А вот и дудки! Наше производство — официально признано — материальных ценностей не производит. Поэтому и субботники наши не в операционной, а на дворе с лопатой и ломом или на овощной базе.

Сидим и безответственно болтаем. Конечно, и в болтовне копится опыт, однако почему-то ложится камень на душу, вина зреет. А в чем мы виноваты? И вина не наша, и бедой нашей не назовешь. Беда общая. Постепенно привыкаешь к безделью.

Вот так сидели в день без операций. Обход общий сделали, тяжелые перевязки тоже завершили. По очереди выбегали: кто больного посмотреть, кто в перевязочную, а то и с родственниками поговорить или к начальству на ковер. Мало ли забот создать себе можно, даже необходимых, даже неотложных, коль главного не делаешь.

В болтовне и больных обсуждаем — тех, что завтра оперировать. Тоже вещь необходимая. Не обязательно все делать официально, на конференции, за столом с председателем и докладчиком. Сидим по диванам и кидаем реплики. Впрочем, я-то все время председатель.

— Завтра мать нашего прораба пойдет, — начал Олег. Она в его палате лежит, и он вроде бы докладчик.

В нашем отделении у всех врачей отчества на «М» начинаются. Ну и играются мужички, кличут порой друг друга по батюшке. Начал Олег Миронович — Мироныч. Его постоянный оппонент Всеволод Маркович. Понятно, что обращаются к нему чаще Маркович или еще проще — Маркыч. Он же, если в споре кем-то недоволен, что бывает часто, переходит на строгий, официальный язык, называя каждого полностью именем и отчеством, например — Иван Макарович. Это третий доктор в моем отделении, к которому в тихие минуты наш Маркович обращается ласково и любезно — Макарыч.

— С утра начнем. Ты не возражаешь, если я сам буду ее оперировать? — барственно-демократически включился я в начинающееся обсуждение, небрежно бросив распоряжение и якобы спросив разрешение у подчиненного. Я — заведующий-демагог, строящий из себя демократа. Хотя какая на работе может быть демократия?

Мироныч пожал плечами:

— Да что там делать — неоперабельно.

— Уверен на сто процентов?

— На девяносто.

— Что же, не делать?

Маркович не пропустит. И с видом судьбы обязательно объявит какую-нибудь банальщину:

— Каждый человек имеет право на окончательное решение в последней инстанции — на операции. Разрежем, увидим, решим.

Как круги на воде, разговор захватывал все диваны и сидящих на них. Кто — я, например, — сидел просто так, подперев подбородок кулаком. Кто писал, держа на коленях папку с историями болезней, кто делал то же самое за столом. Но упустить возможность высказать свою точку зрения по столь очевидной проблеме никто не хотел. На конференции скорее бы смолчали. Здесь никто не хотел молчать. Да и не надо молчать. Не для того разговор затеялся.

Маркович развивал немудреную мысль, что проблемы нет, что оперировать надо всегда, если есть хоть один шанс… То есть он говорил, что и положено было услышать, что все знают и чему всех наставляют с первых дней учебы в клиниках. Он всегда норовил сказать так, как всех нас учили. В медицине, по крайней мере. Ну, а изыски — изыски непредсказуемы.

Олег Миронович опять пожал плечами:

— Да там почти наверняка неоперабельно. Гемоглобин низкий, опухоль большая.

— Узлы есть? — допрашивает Маркович.

— Я не нащупал. Но это…

— Жидкость в животе есть?

— Явно не определяется.

— Лапороскопию делали?

— Ну откуда? У нас же нет лапороскопа. А то ты не знаешь! Но ведь существует клиническая картина. Мы же видим…

— Мы ничего не видим, если у нас нет лапороскопа. То, что является достоянием сегодняшней медицины, обязано быть на вооружении…

— Ну, хватит, Маркович. Мы это все знаем. Ты ж не на собрании в Минздраве. Там говори, а нам зачем?

Маркович в ответ поднял палец и повернулся к «главному докладчику»:

— Клиника, Олег Миронович, нам говорит лишь «почти». Почти! А раз почти — обязаны дерзать.