Изменить стиль страницы

И грянул бой… У меня пошло, я быстро успокоился и потащил весь обоз за собой. Временами глядел в зал… Ищу глазами незаметно Катю… не нахожу. Друзья сидят рядом, беспрестанно оба курят, друг от друга прикуривают, сигаретки не гаснут. Иногда шеф реагирует, но остается в дураках — никто не поддерживает. Зал как будто вымер, 40 человек живых сидит в зале, а мы играем будто для кресел.

Кончился первый акт, ребятишки сказали: «Антракт». Подбегает шеф:

— Кто научил их говорить «Антракт»?

Я научил, и они уж давно это говорят, но… не успел я уйти со сцены, слышу женский голос:

— Автор! Это вам нравится?

— Да, и даже очень.

— Секретаря партийной организации позовите.

…И началось. Это безобразие, это неслыханная наглость. Нет, это не смелость, антисоветчина, ничем не прикрытая, и т. д.

Я сиганул наверх, быстро переодеваюсь, проверяю реквизит и бегу на начало второго акта, а в зале истерика Мадам. Я накрылся корзиной, слушаю и ушам не верю, чего говорят взрослые люди, в чем нас обвиняют. Шепчу Зое — начинай.

Был такой момент в ругани, когда казалось, что не хватает маленькой капли, чтобы Мадам хлопнула дверью и выскочила как ошпаренная со своею свитою из театра.

А в театре холод, ей принесли шубу. Слышу, она проворчала: «Ну, давайте досмотрим».

Шеф пошел за кулисы. Можаев, слышу, ищет меня. Я через сцену к ним, они в зал, а я на место. Я понял, что нам хана, но это не сбило меня с толку, только злость молодецкая разыгралась, а в голове фанфары:

И был последний день Помпеи Дня русской кисти первым днем.

И такое было чувство, будто еще веселее дело пошло у нас во 2-м акте. А «суд» — просто гениально, вот так мы ответили четвертой стене.

Переоделся, наши уже все прильнули к репродукторам, как молодогвардейцы, — продолжение базла.

— Ну, это другая пьеса, но все равно, конец этот не спасает всего спектакля, он какой-то нарочитый…

— Это болото.

Можаев:

— Вы, товарищ За… шкивер, болото при себе оставьте, болото он мне будет приписывать…

Молодогвардейцы ахали от эрудиции, от смелости Можаева, нашего дорогого человека. Как он от них отлаивался, почти один!!

Действительно, один в поле может быть воин, если он богатырь. У меня тряслись руки. И потом, не до этого было, меня все поздравляли, целовали, я было вытащил ручку с книжкой записывать, да где там, не успевал восторгаться репликами Можаева, поражаться глупости и скудоумию наших «вождей» и прикуривать беспрестанно.

Владыкин [104] (с истерикой в голосе): Мы давно нянчимся с тов. Любимовым, стараемся всячески помочь ему, по-хорошему смотрим, советуем, просим, ничего не помогает — тов. Любимов упорно гнет свою линию, порочную линию оппозиционного театра. Против чего вы боретесь, тов. Любимов?! Вы воспитали аполитичный коллектив, и этого вам никто не простит. Сегодняшний спектакль — это апофеоз всех тех вредных тенденций, которых тов. Любимов придерживается в своем творчестве. Это вредный спектакль, в полном смысле — антисоветский, антипартийный.

Можаев: Это ваша точка зрения?

Владыкин: Да, моя.

Можаев: А моя точка зрения противоположна вашей, вот и давайте, пусть нас рассудят.

Фурцева: Я ехала, честное слово, с хорошими намерениями. Мне хотелось как-то помочь, как-то уладить все… Но нет, я вижу, у нас ничего не получается! Вы абсолютно ни с чем не согласны и совершенно не воспринимаете наши слова.

Она все время обращалась к Можаеву — «Дорогой мой», к Любимову — «Дорогой товарищ».

Фурцева (на Можаева): Дорогой мой! Вы еще ничего не сделали ни в литературе, ни в искусстве, ни в театре, вы еще ничего не сделали, чтобы так себя вести.

Любимов: Зачем вы так говорите, это уважаемый писатель, один из любимых нами, одному нравится это, другому то, зачем уж так огульно говорить об одном из лучших наших писателей.

Можаев: Е. А.! Я пишу комедию, это условия жанра, чтобы отрицательные персонажи были карикатурны, смешны. Они так и написаны, они так и играются. Если бы это была драма или что-то другое, разговор был бы совершенно иной. Но я писатель, я пишу комедию про плохой колхоз… мы должны высмеивать наши недостатки, вырывать и искоренять их… Спектакль поддерживает тех людей, которые собрали и провели мартовский пленум. Он очень много изменил в жизни нашего крестьянина, колхозника.

Фурцева: Какая же это комедия, это самая настоящая трагедия! После этого люди будут выходить и говорить: да что же это такое, да разве за такую жизнь мы кровь проливали, революцию, колхозы создавали, которые вы здесь подвергаете такому осмеянию? За этим очень много скрыто и понятно. А эти колхозы выдержали испытание временем, выстояли войну, разруху… Бригадир пьяница, председатель пьяница, пред. райисполкома — подлец.

Можаев: Какой же он подлец?..

Фурцева: А как же иначе, его позвали к телефону — вы разберитесь. Да какое он имеет право, будучи на партийной работе, так невнимательно относиться к людям… Я сама много лет была на партийной работе и знаю, что это такое, партийная работа требует отдачи всего сердца к людям.

— Вы были хорошим работником, а это работник другой…

Можаев: Ну, хорошо, вас смущает председатель, а Кузькин вас не смущает?

Фурцева: Нет.

Можаев: Ну, так в чем же дело? Это мой главный герой, в нем вся идея, весь смысл — побеждает Кузькин, простой крестьянин, побеждает его правда. Вот если бы победили отрицательные персонажи — это была бы трагедия. На стороне Кузькина партия, она повернула на другую основу жизнь крестьянина нашего колхозного…

Кто-то: Спектакль весь сделан так, что не партия помогает Кузькину, не ее меры, а его собственная изворотливость и случай…

Фурцева: Один хороший человек в спектакле — и все его бьют, давят, ведь жалко его становится, ему всячески сочувствуешь…

Можаев: Ну и правильно. В этом и мысль авторская, а кому же сочувствовать — Мотякову, что ль?

Фурцева: А как вы говорите о 30-х годах? 30-е годы — индустриализация, коллективизация, а вы с такой издевкой о них говорите. Нет! Спектакль этот не пойдет, это очень вредный, неправильный спектакль. И вы (Любимову),дорогой товарищ, задумайтесь, куда вы ведете свой коллектив.

Любимов: Не надо меня пугать. Меня не раз уже снимали с работы, не беспокойтесь за меня — я себе работу найду.

Родионов: Никто вас, Ю.П., не снимал, вы сами себя снимали и трезвонили об этом по Москве.

Любимов: Вы звонили, вызывали людей, уговаривали пойти их на мое место. У меня есть свидетели.

Родионов: Мало ли кто кого вызывает и зачем. А сняли вы сами себя и раззвонили по Москве.

Кто-то: Критика критике рознь. Нагибин поднимает в «Председателе» те же проблемы, но под другим углом.

Можаев: Вы мне про Нагибина не говорите, я знаю эту историю лучше вас, и «Председателя» не выпускали. Но Хрущев сказал, и вы подняли руки, проголосовали единогласно — «Председатель»… И здесь могут тоже разобраться и поправить…

Фурцева: Даю вам слово, куда бы вы ни обратились, вплоть до самых высоких инстанций, вы поддержки нигде не найдете, будет только хуже — уверяю вас.

Любимов: Смотрели уважаемые люди, академики. Капица… У них точка зрения иная, они полностью приняли спектакль — как спектакль советский, партийный и глубоко художественный.

Фурцева: Не академики отвечают за искусство, а я. Академики пусть отвечают за свое дело, они авторитеты в своей области… Товарищи! Может быть, есть другое мнение о спектакле, может быть, кому-нибудь спектакль понравился?

Пауза. Робкий голос из зала:

— Мне понравился.

Кто это? А, Вознесенский, ну это понятно. Андрею не дают слова.

Можаев (возмущается): Между прочим, это лучший советский поэт. Почему это тов. Зашкиверу можно говорить, иметь свое мнение, а Вознесенскому нельзя? Что же — руки по швам и кругом?..

Вознесенский: Я смотрел репетицию этого спектакля

вернуться

104

Заместитель министра культуры.