Был разыгран следующий сценарий.

Акт первый. Русаков вызывает меня к себе и драматическим тоном возвещает, что публикация пьесы вызвала резкое неодобрение, вопрос идет о моем увольнении из аппарата. Мои попытки выяснить, в чем состоит крамола, ни к чему не приводят - еще бы, не может же он официально признать, что в Белом короле ничтоже сумняшеся узрели самого генсека. Нехотя рассуждает о безыдейности и смотрит на меня прищурившись, с молчаливым подтекстом: что, мол, сами не понимаете, нечего придуриваться. Мы расстаемся на том, что мне следует собирать вещи. Поднимаюсь к себе в кабинет и, серьезно расстроенный, действительно начинаю укладываться.

Акт второй. Буквально через час Русаков вновь вызывает меня к себе и заявляет, что переговорил с руководством, решено оставить меня на работе, если соглашусь признать, что допустил ошибку, и обязуюсь отказаться от постановки своей пьесы где-либо. Поразмыслив, я прихожу к выводу, что если отрекались такие люди, как Галилей и Мольер (по свидетельству Булгакова, сравнив себя с ящерицей, спасающейся ценой потери хвоста), то и мне не возбраняется. Пишу объяснение, упирая на то, что имел в виду разоблачить империализм и маоизм, коли пьеса воспринимается не так - готов признать свою ошибку.

Акт третий. В кабинете заведующего собираются его замы - Рахманин, Чуканов, Киселев, Смирновский. Таким образом, то, что можно назвать "судом партийной чести", происходит в закрытом порядке. Сам этот факт дает мне лишний повод думать, что вся операция искусственно оркестрована Русаковым, в противном случае "аутодафe" состоялось бы на отдельском партсобрании, как это и положено по уставу, как обычно, такие вещи и делались. Как бы то ни было, Русаков спрашивает, хочет ли кто-либо высказаться. Видимо по договоренности, Рахманин присоединяется к оценке публикации как ошибке, мною допущенной. Другие ограничиваются согласными кивками. Затем КВ зачитывает мое объяснение, предлагает поставить на этом точку и разойтись. Вся процедура занимает не более 15 минут.

Наконец, четвертый акт. На другой день мне звонят якобы от имени какого-то шведского режиссера, предлагая поставить "Шах и мат" в Стокгольме. Моего знания английского языка вполне достает, чтобы понять, что говорит кто-то из наших же отдельцев, проверяя таким примитивным образом мою решимость выполнять обязательство. Разумеется, я благодарю за предложение и отвечаю твердым отказом.

Через два года повторилась похожая история. Один из ведущих в то время советских театральных режиссеров, народный артист, Герой труда и прекрасный человек Рачья Капланян обратился ко мне с предложением написать пьесу о том, как в Соединенных Штатах создавалась атомная бомба. Я потратил довольно долгое время на скрупулезное изучение первоисточников, проштудировал стенограмму процесса Оппенгеймера, другие материалы. В конце концов мы с Рачиком, с которым быстро подружились, сочинили пьесу. Первоначально она называлась "Бомба", позднее была напечатана в журнале "Театр" под названием "Работа за дьявола" - так сам руководитель "Лос-Аламосского проекта" оценил собственную работу, ошеломленный сообщением о последствиях ядерной бомбардировки японских городов. Пьеса пошла в радиопостановке, ее принял Малый театр. Был уже полностью подготовлен первый акт, дело шло к премьере, когда неожиданно постановку запретили, невзирая на произведенные затраты (порядка 250 тыс. рублей, сумма весьма значительная по тому времени). На сей раз мне не предъявляли никаких претензий, да это выглядело бы смешно, поскольку речь шла о вполне благонадежном, по самым строгим меркам, произведении. Но никто не объяснял, чем вызван запрет.

На мой прямой вопрос Русакову, не его ли это инициатива, он категорически открещивался. Умыл руки и Зимянин, заявив, что понятия не имеет, кому это понадобилось. Когда же я напросился на прием к Демичеву, тот понес несусветную чепуху: сейчас, мол, разворачивается общеевропейский процесс, дело идет к потеплению международного климата, посему не стоит задевать лишний раз, без нужды, чувства американцев. Это говорилось в то время, когда идеологическая война между двумя сверхдержавами достигла пика, в Европе стояли чуть ли не ствол к стволу советские и американские ракеты с ядерными боезарядами, а наша печать костила империалистов последними словами. К тому же мы с Капланяном не опускались до площадной брани. Нашей целью было не столько лишний раз пригвоздить к позорному столбу американских "ястребов", сколько показать психологическую драму ученого, чья одержимость научным поиском обернулась преступлением против совести.

Я вежливо дал понять лидеру нашего культурного фронта, что его объяснения не выдерживают критики. Он мог бы просто выставить меня из кабинета, но, будучи человеком воспитанным, продолжал талдычить свое. А когда это уж совсем ему надоело, дал понять, что инициатива запрета исходила в первую очередь от моего шефа.

Я был беспредельно возмущен очередным проявлением коварства Русакова и при первой же встрече заявил ему об этом в резких выражениях. Ничуть не оскорбившись, он продолжал утверждать, что это не его рук дело. Запрет пьесы сильно ударил по самолюбию Капланяна и, боюсь, ускорил его кончину. А мне пришлось еще раз столкнуться с маниакальным стремлением Русакова воспрепятствовать успеху не только моих любительских опытов в театральном искусстве, но и трудов в научной сфере, где я чувствовал себя профессионалом. В 1984 году, после того как я недобрал одного голоса на выборах в члены-корреспонденты Академии наук СССР, сведующие люди по секрету сказали, что это было сделано по прямому указанию Зимянина, а тот действовал по просьбе и сговору с Русаковым. Как правило, партийные инстанции не слишком давили на академиков: свобода выбирать себе коллег была одной из их привилегий. Но уж если начальство хотело кого-то протащить или, напротив, придержать, высочайшая воля вежливо, но твердо доводилась до каждого голосующего, и, несмотря на то что голосование было тайное, редко кто осмеливался ослушаться. "Вычислят" хлопот не оберешься.

Я уже не удивлялся степени лицемерия шефа и не стал обращаться к нему за бесполезными объяснениями. Что толку! Все равно опять открестится. Всякая власть, как известно, от бога, и если не можешь ее поменять - терпи.

Описанные стычки, касавшиеся моих "внеотдельских" занятий, не мешали достаточно ровным взаимоотношениям с Русаковым во всех служебных вопросах. Вторая половина 70-х годов была относительно спокойной на нашем направлении международной политики. В социалистических странах Центральной и Восточной Европы царили бессменные, казавшиеся уже вечными лидеры, что гарантировало относительную стабильность существовавших там режимов. Этому способствовала и неплохая экономическая конъюнктура. Обращение за валютными кредитами еще не приняло повального характера, а жесткое подавление Пражской весны заставило приумолкнуть нарождавшуюся исподволь оппозицию. Словом, моя работа на новом месте начиналась при сравнительно благоприятной политической конъюнктуре.

Как я уже говорил, в течение 15 лет (с 1972 по 1987 г.) мне было поручено в качестве заместителя заведующего Отделом ЦК заниматься нашими отношениями с Польшей, Чехословакией, Германской Демократической Республикой и Кубой. Признаться, я не сразу понял причину такого распределения - три наиболее развитых европейских государства и "форпост социализма" в Латинской Америке. Оказалось, за этим не стояло никаких принципиальных соображений. Просто Куба была одинока, ее можно было с одинаковым успехом "присоединить" к группе европейских или азиатских стран, а нагрузку замам старались по возможности сделать равномерной. Вот она мне и досталась. У другого зама, Киселева, были Болгария, Венгрия, Румыния, Югославия и формально, поскольку никаких отношений с ней в то время не поддерживалось, Албания. Смирновский занимался Кореей, Вьетнамом, Монголией, позднее Лаосом и Камбоджей, охотно "переуступленными" отделу соседями-международниками, когда Вьентьян и Пномпень провозгласили свои страны социалистическими. Наконец, Китаем занимался Рахманин, бывший первым заместителем заведующего.