Изменить стиль страницы

Она как будто не сразу поняла. «Ах, вот это, хорошо, хорошо, — потом вдруг сокрушенно прибавила: — Только уж не знаю, куда же мне это деть. Все осталось так после моей дочки». Последние слова она произнесла каким-то важным полушепотом и натянуто улыбаясь.

– От вашей дочки? — переспросил я с удивлением. И хотел было еще спросить, где же это дочь, но остерегся.

Старушка продолжала сама.

– Ведь все еще здесь, как было при ее жизни, как расставила она сама. Вот видите, это она. — И старуха указала на одну из фотографий. — Ах, это была замечательная девушка.

Я понял: здесь была та безутешная, безмерная скорбь, которая ни о чем другом не позволяет ни говорить, ни думать, которая заполняет собою всю душу, всю жизнь. Я с грустным сочувствием посмотрел на старушку. И тут только я догадался, что ее черное платье — глубокой траур, а в ее сосредоточенном лице прочел безумную, неутишимую скорбь.

– Давно умерла ваша дочь? — спросил я как можно мягче и участливее, даже намеренно делая грустное лицо, хотя мне и без того было ее жаль.

– Шесть месяцев, шесть месяцев уже.— Старушка ближе подвинулась к карточкам на стене. — Вот это все она, — тут девочкой, а тут за год до смерти.

Я с новым любопытством стал рассматривать фотографии. Покойница грустно и бледно смотрела на меня.

– Какие нежные у ней были глаза, — сказал я для чего-то.

– Ах, она была удивительная девушка. Ее все так любили. Она только что окончила гимназию, получила золотую медаль. И вот нет ее.

Я видел, старушка не может ни о чем другом говорить, кроме своего безмерного, все подавляющего горя. Говорила же она тихо, немного сурово и словно не обращаясь прямо ко мне. Мне казалось, что она сейчас заплачет.

– А это ваш муж? – спросил я, указывая на карточку бородатого мужчины в форменной фуражке. Мне хотелось отвлечь куда-нибудь разговор.

Да, это был ее муж. И он тоже умер, – уже тринадцать лет тому назад. О нем она говорила совершенно равнодушно и даже как будто нехотя. После его смерти она и ее единственная дочь жили только друг для друга.

И она опять начала мне рассказывать о дочери. Сообщила, что у нее был голос и она уже начала учиться пению. Умерла она от скоротечной чахотки в какие-нибудь две недели. Но вообще всю жизнь была очень слабой и болезненной.

После ухода собеседницы мне захотелось еще раз и еще подробнее приглядеться к своей комнате. Но она оставалась все такой же молчаливо-таинственной. А в окно уже давно властно лилось сияющее солнце. Я взял свою соломенную шляпу и отправился в горы.

* * *

Бодро и быстро шел я по горной, извилистой тропинке. С каждым поворотом, с каждым подъемом открывались передо мною новые горные склоны. Тонкие, склонившиеся деревца на скатах казались нежными, кудрявыми девушками, поспешно сбегающими вниз. Сияло, звало, затопляло небо. Хотелось идти все выше, погрузиться в него.

— Что — смерть? Есть ли смерть? — спрашивал я себя настойчиво. И мне казалось, я не понимал вопроса. А вот, ведь умерла молодая, нежная девушка, которая хотела жить. Зачем, зачем? И разве это не бессмысленно и не жестоко?

Я вспомнил, как однажды в разговоре мне вдруг пришла мысль, что всякая смерть есть убийство, потому что она всегда – насилие. «Разве только самоубийство может быть признано естественной смертью», — сказал я тогда. И тогда это было так верно и так понятно.

Теперь я ничего не понимал. Все ближе подходил я к небу, которое казалось, уже охватило меня, которое все было сияющее и голубое.

По бокам горной тропинки, сплошным пластом нагромождены старые, сухие листья. Они мертвы и кажутся ржавыми и гнилыми. Но ведь это же не мешает небу быть лучезарным. И, может быть, всякая смерть только возвращение во что-то истинное, в какое-то сияющее всеединство…

Я присел на камень, холодный, с острыми ребрами, обросший клочьями мха. Городок теперь был совсем внизу и казался призрачным и живописным, – зеленый и белый от стен, крыш и палисадников. А горы за ним, отсюда они выглядели совсем незнакомыми. Вот эта ближняя гора, она прежде была пышным, бархатным шатром, вся густо и мягко мохнатая от покрывавших ее сосновых лесов. Теперь она вытянулась в плоский и низкий купол, тяжело осевший на землю. А за нею выдвинулась скалистая, темная стена, а еще дальше подымаются две матово-розовые вершины, которых из города не видно.

Я пошел еще дальше и выше. Закидывая голову, я с упоением вдыхал свежеющий воздух. Небо становилось все нежнее, и мне казалось, — я вхожу в самое небо. Было сладостно думать, что сейчас оно охватит, обоймет своей синевой.

* * *

Когда вечером я ложился спать в своей комнате, мне пришло в голову, что моя кровать — вероятно, та самая кровать, на которой умерла Лина, дочь хозяйки (я узнал утром, как ее звали). Другой кровати в комнате не было, а это ведь была ее комната. Я с некоторым смущением взглянул на кровать. Но она, скромная и спокойная, не выдавала своих тайн, а сколько тайн, жгучих и невероятных, — у каждой кровати.

Я вспомнил, что мне нужно написать письмо. Полураздетый, я присел к письменному столу. Тут только я заметил, что хозяйка все же несколько поубрала на нем: часть предметов отодвинула в дальний угол, другие — перенесла на комод. В свою очередь и я еще побольше расчистил себе места. Но тотчас же пожалел об этом. Каким-то пренебрежением к мертвой и ее воле, почти кощунством показалось это вторжение в чужое, оставшееся после нее. «Недостает еще начать читать теперь ее записные книжки и письма», — подумал я, может быть, отвечая тайному искушению.

Лежа в постели, я говорил себе, что вот здесь умирала девушка, здесь билась она в мучительной агонии, задыхаясь в жару. Как-то трудно было представить, почувствовать это. А на этом стуле сидела безмолвная мать, поддерживая ее голову, принимая ее последние вздохи.

«Все равно, всегда так: все живое зиждется на умершем», – вновь и вновь всплывало в мозгу. Я чувствовал, что засыпаю, странно чужим и нечувствительным становилось тело, словно впадало куда-то. «Вся земля могла бы уже быть усеянной глазами мертвых». Чья эта мысль? Кажется, в дневнике юного Геббеля читал я это. И опять я чувствовал, что сейчас засну. «Может быть, мне приснится эта мертвая девушка, на чьей кровати я сплю»…

Это было моей последней мыслью. Затем я исчез куда-то: я спал.

* * *

Утром я немного удивился, вспомнив, что мне ничего, кажется, не снилось. После вчерашней прогулки я спал здоровым, крепким сном. Я почувствовал даже некоторое разочарование. Что ж не мстит мне никто за кощунство? Или она уже безвластна здесь, хозяйка этой комнаты, или ей теперь все равно?

День опять был чудесный. Напившись кофе и позавтракав, я снова отправился в горы. Взял с собою книжку, намереваясь провести там целый день. Хозяйки своей в это утро я не видел.

Вечером я лег с страстным желанием увидеть что-нибудь необычное во сне. Неужели я так нечувствителен, так неприлично здоров, что ничто не производит на меня впечатления? У меня даже явилась мысль нарочно возбудить гнев покойной. Я взял со стола маленькую книжку и стал ее перелистывать. Впрочем, в ней было лишь несколько адресов, да какие-то непонятные цифры.

Но снились мне только горы, розовые, прозрачные, склоняющиеся надо мною, плавно передвигающиеся со своих мест. С кем-то шел я меж ними. Может быть, это была покойница Лина, а может быть, кто-либо другой. Все как-то смешивалось во сне. Я что-то говорил своей спутнице, но что — вспомнить не удавалось.

Следующие дни протекли почти так же. Несколько раз заходила ко мне старушка. Опять рассказывала о дочери и однажды плакала передо мной. Действительно, дочь умерла на той самой кровати, где спал я. Умерла она на руках матери, и последние дни ее были очень мучительны.

Днем старушка надевала маленькую, старомодную шляпу-наколку и отправлялась на кладбище. Возвращалась оттуда обыкновенно лишь к вечеру с наплаканными глазами. Однажды пошел на кладбище и я. Долго бродил там между могил и по могилам. Думал о том, что здесь уже наверное все могло бы быть усеяно мертвыми глазами людей.