Изменить стиль страницы

Ты привыкла лгать, это тебе не трудно? Но какой тягостной, какой пошлой становится от этого и наша любовь!..

Пролетка дает резкий толчок, я поддаюсь вбок и едва не падаю. Усевшись опять, осматриваюсь. Как медленно мы едем. Все тот же белеющий снегом бульвар, словно непомерною хворостиной, утыканный голыми, чахлыми деревьями. Хлюпают лужи под колесами, тяжело дышит, посапывает усталая кляча.

— Поспеши извозчик! Совсем шагом поехали!

Извозчик встряхивается, взмахивает вожжами. Стук копыт становится бодрые и чаще. Сбоку тянутся бесконечные, тусклые дома. Явственно светлеет. Бледно-серый рассвет, нерадостный, как мои усталые мысли.

Я думаю о своей жизни. В это зимнее, в это серое утро унылой до ужаса кажется она мне. Был ли я хоть когда-нибудь, хоть на минутку счастлив?

Отрочество, почти детство… Утро дней моих, — оно не было безмятежно. О, ранние жуткие грезы о женщине, удивление перед непонятным и властным, нечистые уединения, сладострастие наедине. Нежным мальчиком я уже мучительно тосковал, уже был задавлен полом… Темное утро, оно отуманило всю жизнь.

Юность. Многие ли, как я, отдают свою юность разврату? На улицы и бульвары приносят не расточенную жажду любви, женщину познают в проститутке. Грезя о счастье, не умеют его взять и в публичных домах тоскуют о нем до безумия. Одиночество, болезни, безнадежная тоска, — слишком горькая расплата за наивность и ошибки юности. Завернули налево, в узкую, длинную улицу. Едва переступает, тяжело плетется лошадь. Медленно никнет, пошатывается, засыпает извозчик. Город вокруг — как неподвижное видение, которое пугает, которое хочется отогнать.

Дома, дома,— серые, белые, желтые. Ящики, смешно перегороженные внутри, истыканные окнами, набитые людьми. Еще светло в некоторых окнах. Не все улеглись: есть как и я — неспящие. Что делается теперь в этих домах? Если бы разом сорвать с них покрышки, и в каждый заглянуть, в каждое отделение, в душные норы людей. Что делают приютившиеся там? Обнимают друг друга, шепчут смешные, опьяняющая, лживые слова? Или уже успокоились теперь: спят по двое и в одиночку, вытянув потные. Осмысленные тела.

Знаю я, знаю я это. Счастье близости, оно так же безумно, как и уличный разврат. Милая моя жена, меня покинувшая, оскорбленная и несчастная, ты все же никогда не понимала и не поймешь меня.

Чавкают копыта, словно захлебываются в лужах, тяжело дышат, посапывает лошадь, извозчик клонится ниже и ниже. Когда же доедем мы? Дома, дома, нет нм конца, бледно и бесцветно утро. Город — как неотступное видение, как безумный, усталый бред. Погоняй, погоняй, извозчик!

* * *

Я сижу за письменным столом и пишу письмо Валентине. Сегодня вечером — наше свидание, но я его не хочу. Сейчас пошлю письмо с посыльным. Я прекращаю наш роман. После, наверно, раскаюсь: все равно.

Я пишу на Вы. Мы, в сущности, до того остались чужды друг другу, что так и не приучились окончательно к ты. Ты — по привычке, приобретенной с другими, мы говорили друг другу лишь на постели.

Вот мое письмо:

«Валентина, мне придется Вас сейчас удивить или даже вызвать Ваше негодование. Впрочем, нет, это преувеличено. Вы останетесь равнодушной, а как женщина умная, не очень будете и удивлены, об одном прошу: не поймите меня превратно.

Помните, в одну из первых наших встреч мы говорили с Вами о том, как часто люди обманывают друг друга: говорят "люблю", когда только — желают. Разве нельзя относиться ко всему просто в прямо, брать наслаждение без условных разговоров о любви? Мы с вами попробовали это: любили, не любя. И вот я вам хочу оказать, что далее это для меня невозможно.

Как странно, – мы хотели быть прямыми я искренними, но разве мы обошлись без лжи? Может быть, мы-то особенно много лгали. Избегая любовных разговоров, разве выдуманными чувствами не старались мы разукрасить нашу связь, оправдать ее перед собою? Ведь лгут, не только говоря лживое; лгут еще больше, притворяясь, что верят друг другу, намеренно не замечая чужой лжи. А за этим – основная; самая глубокая ложь: то, что мы, не любящие, были близки, проделывали, имитировали любовь, которой между нами не было.

Так тягостно, так невыносимо было чувствовать мне это не раз. Каждое движение, каждое слово, каждый мелкий эпизод между нами казался мне тогда лживым, притворным, чем-то оскорблял меня. Каждое слово было достаточно для разрыва. Вы сама с Вашим житейским тактом, которым так гордитесь, с Вашим приспособлением к окружающему и привычной неискренностью — представлялись мне каким-то олицетворением лжи, символом нашей искусственной любви. Даже в Вашем имени – Валентина – в его звуках чудилась мне та же показная, мягкая ложь. Оно очень характерно для Вас – Ваше имя. Минутами я Вас почти ненавидел. Я допускаю, — все это и неосновательно, и болезненно во мне, но я уже не могу иначе. Вероятно, я, в самом деле, сентиментален, как Вы однажды меня назвали, но сейчас я думаю, — адюльтер еще не любовь, одна чувственность не утоляет и нельзя жить с женщиной только потому, что у нее красивое и белое тело. Другой любви, иных отношений, правда, у меня не было никогда. Согласитесь, что я очень несчастен.

Не осуждайте меня. Я не знал, не мог предвидеть, что все это между нами кончится так. Пожалуй, я сам себе теперь удивляюсь. Конечно, не раз и очень горько я буду раскаиваться в том, что сейчас делаю, что лишился Вас. И все же, это необходимо.

Прости меня, Валентина».

* * *

На свое письмо я не получил никакого ответа, все между нами сразу оборвалось, отмерло, — просто, легко и бесповоротно, словно и не было ничего. Как что-то не свое, лишь прочитанное или рассказанное кем-то,— вспоминалась Валентина. Скоро я почта перестал думать о ней.

Мы встретились в симфоническом концерте. Уже по дороге я думал, что могу там увидеть ее; может быть, это было предчувствием. Войдя в залу, я сейчас же столкнулся с ее мужем. Мы раскланялись, и он почему-то предупредительно мне сообщил, что и жена здесь. Я отнесся к этому равнодушно и поспешил занять свое место.

Было много народу: нарядно и шумно. Празднично сверкала огромная люстра вверху; озабоченно мелькали красные капельдинеры. Вот все притихли: началось. Звенит, гремит, ухает и рыдает оркестр. Кажется, это звонит, поет, сжимается и расширяется вместе с звуками вся зала. Все здание – точно огромный, громогласный, могучий духовой инструмент. Или это голоса вселенной, властная перекличка стихий? Маленькими и жалкими перед величием и грозою звуков казались люди.

Валентину я увидел в первом же антракте. Она шла мне навстречу между рядами. Она не одна, с ней Булгак и еще какой-то незнакомый мне белокурый господин в пенсне. Она похорошела: стройная, пышная, или к ней так идет это кружевное, светло-серое платье? Вот она увидела меня: сейчас же быстро наклонилась к своему спутнику и что-то оживленно начала ему говорить. Взяла его под руку: наверно, это новый любовник. Поравнявшись с ней, я поклонился ей — безмолвно и серьезно. Она, почти не глядя на меня, пренебрежительно мне кивнула, ни на секунду не прерывая разговора со своим блондином. Затем еще несколько раз, не обращая на меня никакого внимания, проходила мимо. Так было явно, что мы совсем чужие, что ничего нет между нами, что все, решительно все проходит бесследно.

Второе отделение. Под рыдание и мятеж звуков я думал — тоскливо и тяжело. О своем одиночестве, о невозможном счастье. Вспоминалась жизнь. Почему разорвал я с Валентиной?.. Уехал рано домой, с ней не простившись.

Потом еще несколько раз встречался я с нею — на улице, в театрах. Едва кланялись — спокойно и безразлично. Удивительно легко обрывается любовь. О ее жизни я знал немного: слышал, что молва приписывала ей то того, то другого любовника. Никогда больше я не сказал с ней ни слова.

ЧУЖИЕ