Изменить стиль страницы

Но все это не сразу и не просто подтвердится: "Пред грозным временем, пред грозными судьбами".

На прощанье директор Энгельгардт подарил всем чугунные кольца — символ крепкой, как металл, дружбы, и они станут чугунники:

Пущин — офицер гвардейской конной артиллерии;

Горчаков — чиновник в коллегии иностранных дел с чином титулярного советника;

Пушкин — тоже в коллегии иностранных дел, но из-за худшей успеваемости одним чином ниже — коллежским секретарем.

* * *

Много позже станут допрашивать арестованного Пущина:

"Принадлежали ли тайному обществу? Кем в оное были приняты?"

Ответ:

"Состою я в обществе… Принят в оное служившим в Киевском гренадерском полку капитаном Беляевым".

Николай I и следственная комиссия ищут Беляева по всей стране, нету такого… Новый допрос:

"Еще раз Комитет требует от вас истинного показания, когда именно, кем и где вы были приняты в члены тайного общества, и притом, где находится сказанный вами Беляев, как его имя и чин?"

Ответ:

"По требованию Комитета сим честь имею ответствовать, что действительно в 1817 году принят я был полковником Бурцевым здесь, в Петербурге, в члены общества. Признаюсь откровенно, что не хотел объявить сего, полагая его совершенно отклонившимся от общества. К крайнему стыду моему, объявляю, что Беляев есть вымышленное лицо, которое мною при начале упомянуто. Сие отклонение от истины, употребленное из некоторого чувства сострадания к Бурцеву, теперь слишком кажется мне гнусным, чтоб еще продолжать тяжкую для меня о сем переписку. К сему показанию коллежский асессор Пущин руку приложил".

Это написано лишь после того, как сам Бурцев на очной ставке с Пущиным объявил, что именно он принял когда-то лицеиста в тайное общество…

Но эти неприятности будут после, лет через восемь-девять. Пока же Пущин только начинает… В своих воспоминаниях рассказывает, как уже после Лицея несколько раз чуть не открылся Пушкину, но тут как раз следовала некая выходка, шалость — и Пущин воздерживался.

Впрочем, казалось, что эта возможность не уйдет, — зачем торопиться? Пушкин же своим путем приближался к декабризму — уже написал «Вольность», «Деревню», "Послание к Чаадаеву", много опасных эпиграмм.

Самому Пушкину заговорщики, кажется, доверяли меньше, чем его строчкам.

Пущин. "Круг знакомства нашего был совершенно розный. После этого мы как-то не часто виделись". Где же князь, франт?

Питомец мод, большого света друг,
Обычаев блестящий наблюдатель,
Ты мне велишь оставить мирный круг,
Где, красоты беспечный обожатель,
Я провожу незнаемый досуг.

Это — начало третьего "Послания к князю Горчакову", через два года после Лицея. Очевидно, в ту пору были встречи, разговоры, когда Горчаков поучал Пушкина ("Ты мне велишь…").

Пушкин же не слушается и, наоборот, зовет собеседника назад, в прошлое, к лицейским выходкам и забавам:

И признаюсь, мне во сто крат милее
Младых повес счастливая семья.

Повеса — это ведь прошлое Горчакова (пять лет назад его обозвали "сиятельный повеса").

И ты на миг оставь своих вельмож
И тесный круг друзей моих умножь,
О ты, Харит любовник своевольный…

(Хариты — в греческой мифологии грации, воплощение красоты и прелести.)

Пять лет назад Горчаков был "мой друг" ("Что должен я, скажи, сейчас желать от чиста сердца другу?"), теперь же еще неизвестно-он вне круга "моих друзей", ему только предлагается тот круг умножить. Амур, хариты еще связывают их, но вельможи — разделяют.

"1819, декабря 12-го князь Александр Михайлович Горчаков пожалован в звание камер-юнкера" — первый придворный чин.

Александра Сергеевича Пушкина пожалуют в камер-юнкеры "1833, декабря 29-го", и он найдет этот чин неподходящим, смешным для тридцатичетырехлетнего поэта. Однако для Горчакова на двадцать втором году жизни камер-юнкерство настолько высокая ступень, что министр иностранных дел канцлер Нессельроде сперва воспротивится: "Молодой человек уже метит на мое место". И еще тридцать семь лет быть канцлером Нессельроде (он же «Кисельвроде» из "Левши"), но сменит его именно Горчаков. Однако в 1819-м юный князь, кажется, крепко нажал на министра через влиятельных ходатаев — да ему ничего другого и не оставалось: "…в кармане лежал яд, и если откажут в месте…"

Мой милый друг, мы входим в новый свет,
Но там удел назначен нам не равный,
И розно наш оставим в жизни след…

Позже, через восемь лет, будет повторено:

Вступая в жизнь, мы рано разошлись…

Но вот одна секретная записка — донос, составленный позже Фаддеем Булгариным:

"В свете называется лицейским духом, когда молодой человек не уважает старших, обходится фамильярно с начальником… Какая-то насмешливая угрюмость вечно затемняет чело сих юношей, и оно проясняется только в часы буйной веселости… В Лицее едва несколько слушали курс политической науки, и те именно вышли не либералы, как, например, Корф и другие".

Записка-донос Булгарина, поданная после восстания декабристов, метит в «либералов», то есть вольнодумцев, — и в Пушкина, и в членов тайных обществ, и в «насмешливо-угрюмого» Горчакова (хоть он слушал "курс политической науки").

Достоинство, сдержанность, ирония… Может быть, не так уж сильно они разошлись, вступая в жизнь?

Меж тем одним апрельским днем на квартиру Пушкина в отсутствие хозяина приходит некий поклонник поэзии и предлагает слуге Никите Козлову громадные деньги, пятьдесят рублей, если тот разрешит почитать рукописные стихотворения барина. Никита решительно отказывает и сообщает обо всем Пушкину. Тот смекает, что за любитель явился, сжигает часть рукописей, а на другой день получает приглашение явиться на Невский проспект, в дом генерал-губернатора графа Милорадовича. О том, что произошло дальше, сохранилось несколько воспоминаний современников:

"Милорадович приказывает полицеймейстеру ехать в квартиру [Пушкина] и опечатать все бумаги. Пушкин слышит это приказание, говорит ему: "Граф! Все мои стихи сожжены! — у меня ничего не найдете на квартире; но если вам угодно, все найдется здесь (указал пальцем на свой лоб). Прикажите подать бумаги, я напишу все, что когда-либо писано мною (разумеется, кроме печатного), с отметкою, что мое и что рукопись под моим именем".

Милорадович, тронутый этой свободной откровенностью, торжественно воскликнул: "c'est chevaleresque!" — "А! Это по-рыцарски!" — и пожал ему руку. Подали бумаги. Пушкин сел и писал, писал… и написал целую тетрадь. Милорадович расхаживал по комнате, перечитывал стихи по мере того, как Пушкин писал их, прерывал чтение хохотом и даже пожалел, что в эпиграммах ничего нет против Государственного совета или сената (Пушкин записал все, кроме одной эпиграммы — такой опасной, что ее нельзя было показывать самому добродушному генерал-губернатору). Поэта отпустили домой и велели ждать дальнейшего приказания. На другой день тетрадь была доставлена государю.

— А что же ты сделал с автором? — спрашивает Александр I.

— Я, — сказал Милорадович, — я объявил ему от имени вашего величества прощение!

Помолчав немного, государь сказал: