Изменить стиль страницы

— Фашисты отступают от Москвы!

Пойгин на какое-то время закрыл глаза, осмысливая всю важность удивительной вести, наконец сказал:

— Мне приснился вещий сон… будто я наступил на хвост главной росомахи. Но, к сожалению, только на хвост, на самый кончик…

— Мы еще схватим за глотку эту росомаху! Она еще взвоет! — яростно грозился Журавлев, раскрывая атлас.

На этот раз не могла умолчать и Кайти.

— Далеко ли от Москвы до того места, где находится Гитлер?

— Вот, вот это место. Отсюда беда поползла. Сначала вот сюда, Австрия называется. Потом Чехословакия. Вот она. Потом Польша. А потом Франция…

— Много ли там людей? — робко спросила Кайти. — Можно ли было бы упрятать их детей… ну в сто, в двести яранг?

— Я не знаю, сколько звезд на небе, но детских глаз в тех землях, наверное, не меньше.

— О, это диво просто, как много! — изумилась Кайти, переводя расширенные глаза на мужа, как бы приглашая подивиться невероятному. — Когда воет пурга, мне кажется… ветер доносит их плач.

Долго в тот раз в пологе яранги Пойгина не закрывали атлас. Пришел Чугунов.

— О, да вы тут как маршалы-стратеги! А ну, дайте и мне на карту глянуть. Погнали фашистов взашей! Пришел и на нашу улицу праздник! Я чуть не прорвал ухом свой репродуктор. Всегда орал во все горло, а тут, как назло, осип… Вот, вот, значит, в этом месте их погнали. Прямо на запад!

Увидев подвешенные к потолку полога песцовые шкуры, Степан Степанович снял одну из них, привычно встряхнул, подул на мех, сказал восхищенно:

— И что у тебя, Пойгин, за капканы! Что ни песец, то редкостный экземпляр.

Чугунов знал, что говорил: к этому времени он уже был признанным знатоком пушного дела. Не зря стал главным пушником большой округи, занимая к тому же должность директора Тынупской торгбазы. Заматерел усач. Лицо его, не потеряв добродушия, стало грубее, мужественнее, казалось, потяжелели крепкие скулы, во взгляде появилась та уверенность, когда чувствуется: человек знает себе цену.

Продолжая рассматривать шкурку песца, Чугунов вдруг горестно задумался, после долгого молчания сказал Журавлеву:

— Вот же несуразица. Когда жил в Хабаровске, собирался воевать с самураями. Так и думалось: если уж и грянет проклятая — то именно с маньчжурской стороны. А вышло вон как… Совсем по-другому, понимаешь ли, вышло. И оказались, Александр Васильевич, мы с тобой в глубочайшем тылу. Война кончится — в глаза людям стыдно будет смотреть. Попробуй докажи, что тебя не пускали. Не шибко, значит, и рвался, скажут, а то бы пустили…

— Мне три заявления вернули, — угрюмо промолвил Журавлев.

— Да и мне, понимаешь, не меньше.

— Не исключено, что хватит и на нашу голову… Неизвестно еще, как поведет себя Япония. Наверное, не зря нас здесь оставляют…

И опять склонились мужчины над картой. Пойгин остановил взгляд на аленькой точке на чукотском берегу, которую поставил красным карандашом учитель. Это был Тынуп. Здесь жил он, Пойгин. Далеко, ох как далеко от Москвы! Если ехать на собаках, наверно, и года не хватит. Сколько речек надо пересечь, сколько горных хребтов перевалить. Вот она, красная Элькэп-енэр. Отступают росомахи от нее, пятятся назад. А как же иначе? По-другому и не могло быть! Никто и никогда не сдвигал и не сдвинет с места Элькэп-енэр.

Раскурив трубку, Пойгин кинул быстрый взгляд на Чугунова и сказал:

— В пятой бригаде не хватает цепей к капканам. И свечи кончаются. И еще там просят охотники привезти три палатки. Эта бригада больше всех поймала песцов. Хороший бригадир старик Акко, очень хороший.

— Завтра же пошлю туда нарту развозторга, — пообещал Чугунов, опять склоняясь над картой. — Если так дело пойдет и дальше… к лету, глядишь, и война закончится. Хорошо бы к двадцать второму июня ворваться в Берлин. Чем начал Гитлер-подлюга, то и получай!

Так мечталось Чугунову в тот раз в яранге Пойгина. Однако главные испытания были еще впереди. И летом сорок второго, и зимой сорок третьего года все в Тынупе жадно искали на карте Сталинград. И опять ликовал Пойгин вместе с Кэтчанро, склоняясь над атласом, когда росомахи были повергнуты и в Сталинграде. И, спрятав свою драгоценность в ящик, Пойгин мчался на собаках в море, как прежде, отчаянно рискуя, чистил и снова заряжал капканы в пургу. Ятчоль изумленно разводил руками и говорил: «Песцы сами лезут в капканы Пойгина, ну просто воют, чтобы поскорее в железо лапу сунуть».

Наконец наступил и долгожданный День Победы. Пойгин впервые за долгие четыре года войны вспомнил о бубне. После митинга он пригласил Журавлева к себе в ярангу, откупорил бутылку со спиртом и сказал:

— Сегодня буду немного пьяным. Но в бубен ударю, пока трезвый. Я белый шаман. Бубен мой способен только на внятные говорения.

Журавлев хотел сказать, дескать, не надо бубна, но вовремя одумался: это, наверное, очень обидело бы Пойгина. В тот раз Журавлев впервые увидел, каков Пойгин со своим гремящим бубном. Чуть побледневшее лицо его стало отрешенным, глаза смотрели не столько вдаль, сколько вовнутрь себя — туда, как он сам говорил, где живут душа и рассудок. Бубен его не просто гремел, он повторял стук сердца, он куда-то спешил с доброй, очень доброй вестью, он по-детски смеялся, он скорбел, он обвально обрушивался громом возмездия.

Журавлев ушел от Пойгина, весь переполненный звуками его бубна. Он даже как-то весело рассердился: «Да что это, черт подери, со мной происходит?!» А бубен звучал в нем, и это были удары парадного шага и тех солдат, кто дожил до победы, и тех, кто пал… Встали павшие, выстроились и пошли, пошли, чеканя шаг; все дальше уходят, уходят в бессмертие. Охмелев от радости и выпитого, Журавлев смотрел на ликующий Тынуп, поглядывал на майское солнце, уже не уходившее за черту горизонта, и ему чудилось, что солнце тоже звучит, как бубен Пойгина…

Вельботы! Это диво просто, настоящие вельботы! Пойгин оглаживал борта вельботов, на которые отныне пересаживались охотники, и смеялся от радости, как мальчишка. Потом отходил чуть в сторону, смотрел вдоль стремительных линий вельботов, нащурив глаз, как это бывало, когда он целился из карабина. Вельботы еще были на берегу, но он уже чувствовал их стремительное движение, стремительное, как выстрел, он знал толк в этих линиях, он столько соорудил за свой век байдар. Но байдара, с ее легким каркасом, хрупка, байдара почти плоскодонна. А у вельбота — киль! Вельбот не боится морской волны, у вельбота могучий мотор — намного сильнее руль-мотора.

Вельботы! Вельботы! Их пять в Тынупской артели. Пять вельботов. Это значит, артель становится в десять, в двадцать раз сильнее. Завтра ранним утром Пойгин поведет пять вельботов по солнечной дороге, навстречу солнечному лику, возникающему из морской пучины, который он так легко и с такой радостью представлял себе ликом Моржовой матери.

Вот и долгожданное утро. Вельботы на воде. Бежит, задыхаясь, Журавлев, не бежит, а летит Кэтчанро, машет руками:

— Возьмите меня!

И вот мчится Журавлев в флагманском вельботе, подставляя лицо резкому ветру, смотрит на солнечный шар, поднимающийся из моря. Увидишь один раз такое — на всю жизнь запомнишь. Да, тебе известно, что дневное светило где-то далеко-далеко во вселенной, вне земного мира, но ты не можешь избавиться от мысли, что оно родилось где-то в недрах земли и теперь выходит из ее чрева, пробив морскую пучину. Земля родила свет, земля родила тепло, земля родила жизнь! И кричат, кричат об этом чайки, высовывают тюлени круглые головы, торопясь не пропустить этот удивительный миг, где-то далеко на горизонте, приветствуя солнце, выпускает фонтан владыка морей — кит. И кажется, что вот так и твоя душа, как недра земли, взрастила что-то огромное, светлое и теплое, и ты способен обнять все человечество, все сущее на земле. «Эх, Кэтчанро, Кэтчанро, восторженный ты человек!» — обращался сам к себе Журавлев. Ему нравилось его чукотское имя. Он повторял его, как поэтический рефрен, в минуты особого настроения, когда хотелось взлета мысли и чувства. Он будет, будет писать книгу! Будет рассказывать людям о том, что он увидел за три года жизни в кочевье. Вот и сейчас он не случайно попросился в море. Поднимайся, Кэтчанро, все выше и выше, тебе есть о чем рассказать.