Изменить стиль страницы

— Что это с вами, Иван Самойлыч? — спросила Наденька, — верно, вы простудились?

— Ох, нет! это все то… все по тому делу… помните, по которому я к вам приходил?

— А что, разве оно важное какое-нибудь дело, что так расстроило вас?

— Да; оно, знаете… дело капитальное!.. А как мне больно- то, больно-то, если бы вы знали!

Наденька покачала головкой.

— Не послать ли за лекарем, Иван Самойлыч?

— За лекарем?.. да, оно бы не худо! может, что-нибудь и прописал бы… а впрочем, зачем? ведь дела-то он мне все-таки не объяснит!.. нет, не нужно лекаря!

— Да, по крайней мере, он помог бы вам, Иван Самойлыч!

— Нет, уж это пустое дело, Наденька, самое пустое! я вам говорю, я знаю… Оно, может статься, и поможет, да толку-то в этом что будет! Ну, выздоровлю… а потом-то?.. нет, не надо лекаря…

Наденька молчала.

— Да к тому же, лекарю-то ведь нужно денег; к бедному хороший-то и пойти не захочет… вот оно что! а какой попадется-то, — Христос с ним! только измучит… лучше уж так умереть!

В это время дверь с шумом отворилась, и в комнату ввалилась дебелая фигура Пережиги с штофом в одной и рюмкою в другой руке.

— А вот, хвати-ко, друже, бальзамчику! — ревел знакомый Иван Самойлычу голос, — это, брат, знаешь, как душу отведет, ей-богу, отведет!.. А умрешь, так, видно, так уж оно быть должно, видно, так уж и богу угодно! — ну-ка, выпей. Да не морщись же, баба!

И Мичулин с ужасом видел, как дрожащая и неверная от частых жертв Бахусу рука Пережиги наполняла рюмку жгучим, как огонь, составом, заключавшимся в графине. Он начал было отказываться, говорил, что ему легче, что он слава богу, но тщетно: рюмка была уже налита, да притом же и Наденька своим мягким голоском убеждала его попробовать, авось, дескать, от этого немного и полегчит ему. Не переводя духу, выпил Иван Самойлыч поданную водку и почти без чувств упал на постель.

— Эка водка! эка вор-водка! — говорил между тем друг и приятель Иван Макарыч, глядя на искаженное конвульсиями лицо Мичулина, — эк ее забирает, эк забирает! — у, бестианская водка! еще как он не захлебнулся! — право, так, живуч, живуч! — а ведь в чем душа держится!

И Пережига с самодовольною улыбкою любовался изнеможением и страданиями Ивана Самойлыча, как будто хотел сказать ему: «А что, брат! — задал я тебе задачу? — посмотрим, как-то ты из нее выпутаешься… а живуч! живуч!»

Действительно, выпутаться было уж довольно трудно. Наденька побежала за доктором и вскоре привела какого-то немца, несколько навеселе, беспрестанно нюхавшего табак и плевавшего во все стороны. Лекарь подошел к больному, долго и с напряжением щупал ему пульс, как будто хотел провертеть у него в руке дыру, и покачал головой; велел высунуть язык, осмотрел и тоже покачал головой; потом понюхал табаку, снова пощупал пульс и пристально осмотрел язык.

— Schlecht,[97] — сказал доктор в раздумье.

— Что ж? есть ли какая-нибудь надежда? — спросила Наденька.

— О, никакой! и не полагайте! а впрочем, поднимите пациенту голову…

Голову подняли.

— Гм, никакой надежды! — уж вы поверьте, я уж знаю!.. вы давали ему что-нибудь?

— Да, Иван Макарыч давал ему водки.

— Водки? schlecht, sehr schlecht…[98] a есть у вас водка?

— Не знаю; спрошу у Ивана Макарыча.

— Нет, не нужно: я так, более из любопытства… а впрочем, уж если есть, так отчего и не выпить?

Наденька вышла и минут через пять воротилась с графином.

— Водка очень часто здорово, а очень часто и вредно, — глубокомысленно заметил медик.

— Что ж, умереть, что ли, надобно? — робко и едва слышно спросил Иван Самойлыч.

— Да уж это будьте покойны! — умрете, непременно умрете!

— А скоро? — снова спросил больной.

— Да этак часа через два, через три, надо будет… Прощайте, почтеннейший; желаю вам покойной ночи!

Однако ночь была неспокойна. По временам больной, действительно, засыпал, но потом внезапно вскакивал с постели, хватал себя за голову и жалобным голосом спрашивал у Наденьки, куда девался его мозг, зачем сдавили у него душу, и пр. На это Наденька отвечала, что головка его цела, слава богу, а вот, мол, не хочется ли ему выпить ромашки — так ромашка есть. И он брал чашку в руку и беспрекословно выпивал ромашку.

На другой день, к обеду, ему сделалось как будто и полегче: он был спокоен и хотя очень слаб, но мог, однако ж, говорить. Он брал у Наденьки руки, прижимал их к сердцу, целовал их, прижимал к глазам, ко лбу, и плакал… тихими, сладкими слезами плакал.

И Наденьке, с своей стороны, тоже было жаль его. Впервые она как будто поняла, что в ее глазах умирает человек, что этот человек любил ее, а она жестко и неприязненно оттолкнула его от себя. Кто знает, что причиною этой смерти? Кто знает, может быть, он был бы и здоров, и весел, если бы… о, если бы ты взглянуло, доброе, чудное существо, взглянуло глазами сострадания и сочувствия на это обращенное к тебе лицо! если бы ты могло уронить хоть один луч любви на эту бедную, истерзанную горем и нуждою душу! о, если бы это было возможно!

— Послушайте, — говорил между тем Иван Самоилыч, взяв ее за руку, — вы забудьте, что я надоедал вам, что я оскорблял вас… Оно конечно, я много и много виноват, да ведь что ж делать? ведь я один, Наденька, совсем один… Ведь я же не виноват, что не красив и не учен, что же мне с этим делать? Разумеется, и вы не виноваты, что не могли любить меня…

Больной с трудом перевел дыхание, грустно посмотрел он в лицо Наденьки, но Наденька молчала и, опустив глаза, смотрела в землю.

— Думается мне, однако ж, — снова начал Иван Самойлыч слабым голосом, — что если бы с детства… в то время, когда и кровь-то в нас тепла, если бы в то время не положили меня под пресс да не заковали, так, может, и вышло бы что-нибудь из меня… Воспитали-то меня так, что ни к чему не годен я сделался… с детства так вели, как будто и целый век должен был малоумным остаться да на помочах ходить… Вот как пришлось трудом кусок себе добыть — и негде, и нечем… Да и тут, право, не знаю, винить ли мне кого-нибудь… отец мой человек старого века и необразованный, мать — тоже: они не виноваты, что не видали…

— А может быть, я и сам во всем виноват, — продолжал он чрез минуту, — потому что ведь бог дал мне волю, а я действовал как грубое животное!.. Да, я виноват, да и не перед собою одним виноват, а еще и богу ответ дам, что допустил так насмеяться над собою… А впрочем, и тут опять-таки еще бог знает, мог ли бы я что-нибудь сделать один.

И снова умолк Иван Самойлыч, и снова, потупив глазки, ничего не отвечала Наденька.

— Так вот так-то, Наденька! — продолжал больной, — часто мы и сами во всем виноваты, а других виним!. . . . . Вот это-то дело, оно-то и сгубило меня, Наденька! в нем-то именно и смерть моя! — а совсем не в том, будто бы я простудился… Простудиться может тело, простуду можно вылечить, а вот как душа-то больна, как сердце-то ноет да стонет, вот тогда-то страшно, Наденька! — не дай бог, как страшно!..

Он замолчал; Наденька задумчиво опустила голову и долго о чем-то размышляла. Думалось ли ей, что, действительно, сам виноват Иван Самойлыч в том, что дозволил обстоятельствам до такой степени лишить себя всякой бодрости, или она оправдывала его тем, что обстоятельства все-таки обстоятельства, как ни борись против них… Это ли, другое ли ей думалось, дело в том, что как-то грустно, необычайно грустно, сделалось бедной девушке. Может быть, к этим мыслям присоединилась другая, не менее горькая и безвыходная мысль — мысль ее собственного безотрадного, чреватого лишениями и трудом будущего, та мысль, что и она находится в подобном же положении, и она должна бороться… вечно и упорно бороться!.. И она забыла и об Иване Самойлыче, и об апатически-лаконическом Алексисе; в воспоминании ее вдруг мелькнула деревенская избушка, старый господский дом, запущенный сад с поросшими травою дорожками, река, вяло и как будто нехотя катившая свои сонные волны в какое-то далекое, неведомое государство; стая уток, апатически полоскавшаяся в воде; толпа грязных и оборванных ребятишек, столь же апатически копавшаяся в грязи и навозе… Но все это так живо, так быстро воскресло в ее памяти, так быстро, один за другим, сменялись — и сосновый синеющий вдали лес, и вспаханные борозды полей, и старая деревянная церковь… Лучше ли ей было тогда? лучше ли, чище ли сама она была в то время?.. Лучше ли было бы, если бы вдруг, по какому-нибудь волшебному случаю, ей снова пришлось воротиться к этой давно прошедшей, давно уж изгладившейся из памяти жизни?..

вернуться

97

Плохо.

вернуться

98

плохо, очень плохо…