— За это за самое… Степка-то барыне говорит: «Лучше, говорит, Катерина Афанасьевна, вы меня теперича в солдаты отдайте, а служить, говорит, я вам не желаю!»
— Ишь ты!
— А барыня говорит: «Нет, говорит, Степушка! в солдаты я тебя не отдам, а вот в пастухах ты у меня сгниешь!» И гниет!
— И для чего только это она его в солдаты не отдала?
— А потому, братец, такой у ней нрав!
— А ведь в солдатах, Ваня, хорошо?
— Ну… кто ж его знает! Однако все лучше, не чем у нас! у нас уж какая жизнь!
Миша опять задумался; он хотел сказать Ване, что лучше было бы в солдаты пойти, чем… но на этом мысль его оборвалась; очевидно, он боялся рассердить Ваню и выставить себя в глазах его трусом.
— А знаешь ли что, Мишутка? — вдруг спросил Ваня.
— Что тебе?
— Пойдем-ка мы, обойдем комнаты… посмотрим! Мише тотчас же мелькнуло: в последний раз!
— Пойдем, Ваня! — сказал он. Ваня снял со свечи и пошел вперед.
— Вот это, брат, зала! — сказал он, когда пришли в первую комнату.
— Зала! — повторил за ним Миша.
— Кланяйся, брат, теперь на все четыре стороны! — наставлял Ваня.
Миша поклонился на все четыре стороны; Ваня исполнил вместе с ним то же самое.
Таким образом обошли они все комнаты и везде простились; дошли, наконец, до крайней комнаты, где стояла широкая двуспальная кровать.
— Ишь их! — сказал Ваня и не только не поклонился на все четыре стороны, но плюнул.
— Знаешь ли что! — продолжал он, — зажжем-ка теперь лиминацию! ведь колдовка-то еще, чай, долго не приедет!
— Зажжем! — согласился Миша, и на лице его сверкнула детски радостная улыбка.
По всему видно было, что натура Миши была натура нежная, женственная, артистическая; он любил, когда в комнате бывало светло и свежо, и, напротив того, куксился в мраке и спертом воздухе передней. По всему видно также, что Ваня знал про это свойство Миши и желал чем-нибудь угодить ему.
Зажгли иллюминацию действительно блестящую; Миша пожелал быть хозяином, Ваня изъявил согласие быть гостем. Но едва успели хозяин и гость усесться с ногами на диван, едва успел хозяин предложить своему гостю обычный вопрос о здоровье, как в передней раздался сильнейший трезвон. Хозяин и гость бросились тушить свечи, но впопыхах дело не спорилось; раздался еще трезвон, более сильный и более нетерпеливый.
Наконец свечи кое-как затушили и бросились в переднюю. Через дверь еще Ваня слышал, как барыня сердиться изволили.
— Это все мальчишки-мерзавцы! — говорила она в величайшем гневе, — вот ужо погоди!
— Успокойся, душенька! — уговаривал Иван Васильич, — может быть, это братец Никанор Афанасьич приехал!
В это время Ваня отпер наружную дверь.
— Братец Никанор Афанасьич здесь? — был первый вопрос барыни.
— Никак нет-с.
— Кто же свечи в зале зажигал?
— Никто не зажигал-с.
— Мерзавец!
Сильный удар свалил Ваню с ног.
— Кто зажигал свечи в зале? — накинулась барыня на Мишу, который стоял ни жив ни мертв.
— Никак нет-с, — едва-едва прошептал Миша.
— Долго ли вы мучить-то нас будете? — каким-то неестественным голосом закричал Ваня, вскочив с полу, и не успел никто моргнуть глазом, как он уже впился ногтями в рот и нос Катерины Афанасьевны.
Катерине Афанасьевне сделалось дурно; Ваню насилу отняли от нее, потому что он словно замер и закоченел весь. Катерину Афанасьевну повели под руки в спальную, причем Иван Васильич приговаривал: «И как это тебе, матушка, не стыдно беспокоить себя из-за этих хамов!» Ваню тоже увели на кухню; он не плакал, а только кричал; очевидно, что все существо его было глубоко и решительно потрясено, что он не обладал собою, и этот резкий неестественный крик вылетал из его груди помимо его воли. Вся дворня страшно переполошилась и сбежалась кругом Вани; начали его оттирать и насилу уняли. Когда крики унялись, Ваня мгновенно и крепко заснул.
Потому ли, что Катерина Афанасьевна действительно заболела, или потому, что дворовые доложили об исступлении, в котором находился Ваня, но распоряжения насчет мальчиков в ту ночь никакого сделано не было. Сказано было только держать обоих в кухне. Миша лег подле Вани, но долго не мог сомкнуть глаз; завтрашний день представлялся его возбужденному воображению со всеми подробностями, со всеми ужасающими истязаниями. Мерещились ему пуки розог, мерещилась ему Катерина Афанасьевна; лицо ее словно пылало, на голове словно змеи вились, разевая рты, и высовывались оттуда огненные жала. Ваня по временам стонал, дворовые кругом безмятежно спали; Мише сделалось страшно…
«Ах, не надо! ах, не режьте!» — раздавалось у него в ушах, и образ сестры носился перед его глазами, как живой, но не в затрапезном истасканном платье, а весь белый, прозрачный, весь словно озаренный чудесным блеском…
Наконец, часов около трех, он заснул.
В четыре часа Ваня разбудил его. Долго смотрел на него Миша изумленными, слипающимися глазами, долго не мог понять, где он и что с ним…
— Пора! — шептал Ваня.
Миша вздрогнул, но все еще не понимал.
— Вставай! — настаивал Ваня.
Миша машинально встал и машинально же оделся. Они вышли в сени; холодный воздух охватил их со всех сторон и несколько отрезвил Мишу. В руках у Вани были ножницы; он проворно скинул с себя казакин и начал резать его на куски.
— Не доставайся никому! — шептал он как-то злобно и сосредоточенно.
Потом он снял с себя сапоги и проткнул в нескольких местах головки.
Миша смотрел на это, и вдруг в нем вспыхнула какая-то страстная жажда жизни. Он ухватил себя обеими ручонками за горло, начал метаться и заплакал.
— Нюня! ступай спать! — произнес Ваня.
— Нет! нет! — заикался Миша, — нет! нет… я пойду! я, право, пойду!
— Что ж ты ревешь? разве вчера не видел?
Они вышли на двор и перелезли через забор. Улица была пуста, и непробудная тишина царствовала по всему городу. Дворовая собака Трезорка бросилась было к ним с ласковым визгом, но Ваня показал ей кулак, вследствие чего она вильнула раза два хвостом и юркнула в свою конуру. Утро было не столько холодное, сколько сырое и туманное; словно облако какое-то висело над улицей, словно мгла, наполненная иглистыми атомами, застилала воздух. Ваня был в одной рубашке; ему сделалось холодно.
— Ну, брат, — сказал он, — это я напрасно… Напрасно, значит, я теперича казакин свой изрезал!
Миша не отвечал ему; вообще он действовал как-то страдательно, словно горела, и упорно горела, в нем непорванная струя жизни, но не знала, как ей высказаться, как прорваться наружу.
И вот перед ними овраг; в этом овраге условились они исполнить свое намерение; Ваня рассчитывал, что там никто им не помешает, никто не может прийти скоро на помощь.
Ваня спустился и пошел вперед; он был бодр, а между тем манящие сладкие голоса жизни говорили и в нем; он смеялся, а между тем в груди его закипала какая-то страстная жажда; он шел и точил друг об друга ножи, но звук, который от этого происходил, был какой-то невеселый отрывистый звук; он чувствовал, что внутри его все горит, а между тем бедное, исхудалое тело ходенем ходило от проницающей сырости и холода… Миша шел за ним следом и по-прежнему был в каком-то забытьи…
На свету будочник, спокойно спавший в своей будке, был разбужен проезжими мужиками. Мужики слышали стон в овраге и почтительно докладывали о том дремлющему блюстителю общественной тишины.
— Батюшки! помогите! — прозвенело в эту самую минуту в воздухе.
Спустились в овраг и нашли двух мальчишек, из которых один был одет в казакине, другой — в одной рубашке. Ваня был бездыханен, но Миша еще был жив. Неверная, трепещущая рука в несколько приемов полоснула ножом по горлу, но робко и нерешительно.
Жажда жизни сказалась и восторжествовала.