Георгий Иванов учился плохо, но учитель русского языка считал его одним из лучших — если не лучшим своим учеником. Он отлично писал сочинения (их часто читали перед классом) и был совершенно грамотен с самого поступления в корпус. Но он был неспособен запомнить стихи, и без помощи товарищей, ловко ему подсказывавших, не мог ни одного стихотворения прочесть наизусть.

Дело тут было не в отсутствии памяти — память у него была отличная, — а в том, что он не умел сосредоточиться, мысли его разлетались во все стороны, и он не знал, как с ними справиться. Зажмурившись и заткнув пальцами уши, он зубрил, повторяя все то же, и никак не мог ничего запомнить. Так было и на этот раз. Безрезультатно промучившись минут десять, он захлопнул хрестоматию и взялся за географию. Она легко давалась ему. Он представлял себе, что путешествует по городам, морям и океанам, как альпинист, поднимается на вершины гор или едет, как бедуин, на верблюде по пустыням. Благодаря этому имена гор, океанов, пустынь и т.д. запоминались сами собой. То, что он опять не выучил стихов, его не беспокоило, — его недавно вызывали — вряд ли вызовут завтра. И вечер, как всегда, кончился приятно и весело.

Ночью, чего с ним почти никогда не случалось, — он проснулся. Проснулся в каком-то необычайном волнении, не понимая, что с ним происходит. В темноте, и в какой-то особой, насторожившейся тишине, смутно белели ряды кроватей. И вдруг над его ухом чей-то голос громко и певуче произнес:

В небесах торжественно и чудно,
Спит земля в сияньи голубом, —

и ему показалось, что потолок раздвинулся, и он увидел, действительно увидел, как

В небесах торжественно и чудно,
Спит земля в сияньи голубом.

Это было так прекрасно, его охватило такое чувство блаженства, что он боялся пошевелиться или передохнуть. Прижав руки к груди, не отрываясь, смотрел он на эту еще никогда не виданную землю и на голубое сиянье, в котором она спала. Все это было совсем не похоже на реальность, а принадлежало другому миру, миру поэзии, вдруг открывшемуся перед ним.

А тот же голос над его ухом все продолжал звучать:

Выхожу один я на дорогу,
Сквозь туман кремнистый путь блестит.

Он жадно слушал. О, только бы голос не умолкал!

И вдруг он понял, что это его собственный голос произносит те стихи, которые он сегодня напрасно старался запомнить и которые теперь пели в его голове, в его груди.

Сердце его громко забилось, он, изнемогая от восторга, закрыл глаза, и ему показалось, что он летит в небо.

Его, как всегда, разбудила труба. Он лежал, не понимая, где он, и, вспомнив, натянул на голову одеяло, чтобы как можно дольше не возвращаться в это шумное школьное утро.

С этой ночи началось его увлечение поэзией. Чтение стихов стало его главным занятием. Он даже отказывался от «ледовых побоищ». Когда в большую перемену весь класс с криками выбегал во двор играть в снежки, он, сев где-нибудь в уголке, погружался в принесенный с собой том стихов.

Теперь под подушку он вечером клал уже не учебник с невыученным уроком, а стихи, чтобы ночью видеть их во сне.

У него — и это бесконечно радовало его — неожиданно открылся «чудесный песенный дар». Он и прежде легко рифмовал и мог экспромтом говорить рифмованно и ритмично. Сочинял он и для «Кадетского журнала» всякие пародии и сатирические вирши, помещаемые в журнале всегда на почетном месте. Но все это — он сам понимал — никак не относилось к поэзии, а делалось шутя, на потеху товарищей. Теперь же сочинение стихов глубоко потрясло его и стало для него «делом его жизни». Он, ни с кем об этом не советуясь, решил стать поэтом. Решил твердо, бесповоротно. И начал готовиться к этому «делу своей жизни».

Прежде он никогда не задумывался, кем будет, когда станет взрослым. Военная карьера, о которой мечтало большинство его товарищей, не прельщала его. Он жил день изо дня и строил планы только на ближайшее время. А что будет дальше, его мало интересовало. Теперь же он стал тяготиться кадетской муштрой и с нетерпением ждал дня, когда он наконец сбросит кадетский мундир и станет поэтом. То, что ему из-за этого придется выдержать ряд сражений с матерью и особенно с Наташей, его не пугало. Никто и ничто не могло поколебать его решения.

Не знаю, каким образом ему удалось познакомиться с Георгием Чулковым, основателем «мистического анархизма». По всей вероятности, Георгий Иванов сам в какой-то день отпуска, набравшись храбрости, решился пойти к нему. Почему он выбрал именно Георгия Чулкова, а не Бальмонта или Блока, мне неизвестно. Впрочем, возможно, что он побывал и у них. В те годы молодые «кандидаты» в поэты постоянно осаждали знаменитых поэтов, порядком надоедая им. Но «мистический анархист» Чулков отнесся к Георгию Иванову не только доброжелательно, а просто с энтузиазмом и пришел в восторг от его стихов, находя в них «чисто пушкинскую гармонию и прозрачность».

Эти неумеренные восторги не вскружили ему голову, как и уверения, что он будущий Пушкин, они скорее смешили его. О том, что во II Корпусе появился «будущий Пушкин», Чулков в порыве анархо-мистического восторга сообщил и Гумилеву, отнесшемуся к этому сенсационному известию без всякого любопытства.

Георгия Иванова в литературоведческих изданиях принято называть учеником Гумилева. Но на самом деле он им никогда не был, как, впрочем, никогда не был ничьим учеником. В поэзии он был самоучкой. Он вполне самостоятельно изучил ее.

Знакомство его с Гумилевым произошло много позже, когда, уже успев побывать эгофутуристом и выпустить свой первый сборник «Отплытие на остров Цитеру», он без баллотировки был приглашен в Цех поэтов.

Став членом Цеха поэтов, он почувствовал себя не только настоящим поэтом, но и совершенно взрослым, как он утверждал.

Но мне казалось, да и теперь еще кажется, что все же по-настоящему взрослым он так до самой смерти и не стал.

 Не помню, кто из французских поэтов задал вопрос: «Peuton jamais gierir de son enfance?»[57]. Конечно, многим это удается: дельцам, политическим деятелям, чиновникам и тому подобным; но поэты, и тем более русские поэты, часто так и не могут выздороветь, освободиться от детства. Не мог освободиться от него и Георгий Иванов.

Я нарочно так подробно остановилась на его детстве. Оно продолжало присутствовать в его взрослой жизни. Им объясняются многие противоречивые черты его характера. Это подспудное присутствие детства помогает, по-моему, хоть отчасти понять всю «непонятность» Георгия Иванова.

О том, чтобы стать членом Цеха поэтов, Георгий Иванов и мечтать не смел. И когда он нежданно-негаданно получил письмо от «самого синдика» Цеха поэтов, извещающее его, что он зачислен в члены без баллотировки, и приглашающее явиться в «Бродячую собаку» для знакомства, он просто ошалел от восторга.

Восторг этот принял гиперболические размеры и выразился в том, что он стал носиться по всей Наташиной квартире, хлопая оглушительно дверями, вскакивая на кресла и перепрыгивая с одного на другое. За ним бегала, стараясь его успокоить, испуганная Наташа, повторяя:

— Перестань, Юрочка! Перестань! Спину сломаешь!

Но он, не обращая на нее внимания, все продолжал неистовствовать, не зная, что еще сделать, чтобы освободиться от с ума сводившего его восторга и радости.

Когда много лет спустя мы с ним вместе смотрели фильм Чарли Чаплина, глядя на то, как Чаплин в пароксизме счастья выпускает пух из подушек, он взволнованно схватил меня за руку:

— Вот так! Совсем так и я, когда узнал, что я член Цеха. Только мне хотелось тогда не пух из подушек выпустить, а запустить в зеркало и перебить всю посуду. Но я все же не решился, из-за Наташи.

вернуться

57

«Можно ли когда-нибудь вылечиться от детства?» (фр.)