В то же время Георгий Иванов стал очень популярен, его считали первым поэтом эмиграции, к чему он сам относился иронически. Когда один не в меру прыткий критик как-то принес ему показать свою статью, написанную для «Русской мысли» — «Георгий Иванов — первый поэт мира», — он спокойно выслушал критика и, сохраняя серьезность, заметил: «Да, это верно, только надо добавить: мира и его окрестностей»...

Между тем у нас кончились все средства к существованию, и мы вынуждены были переехать в дешевый отель. Мы очутились в комнате, выходившей в темный дворик, напоминавший колодец, стенка к стенке.

Георгий Иванов начал работать в «Возрождении», где ему платили гроши, и нам не хватало даже на еду. Помогая ему, я иногда писала по пятнадцать часов подряд. Так мною почти целиком были написаны «Закат над Петербургом», «Из семейной хроники» и, кроме того, вступительная статья к Есенину, за что мы получили просто смешную сумму — всего пять тысяч франков.

Георгий Иванов был совершенно растерян. С утра до вечера бегал он по Парижу в поисках денег, чтобы заплатить за комнату и прокормить меня.

И тут я заболела. Пришел милый доктор Серов и, прослушав меня, взглянул глазами, полными слез:

— У вас процесс...

— Чахотка? — переспросила я.

— Да.

Георгия Иванова не было в комнате.

— Только, ради Бога, не говорите Жоржу, — попросила я, — скажите, что у меня просто бронхит.

С этого дня я стала готовиться к смерти.

О бесплатных санаториях и лечениях я тогда понятия не имела и представляла себе, что мучительно умру в больнице. И я решила умереть сама, никому ничего не объясняя. Я просто прекратила есть, и то немногое, что приносил мне Жорж, потихоньку выбрасывала.

Георгий Иванов, видя, что я больна, окончательно растерялся и целыми днями бегал по Парижу, чтобы всеми правдами и неправдами мне помочь.

Приходили еще два доктора и подтвердили диагноз.

Мы уже были не в состоянии платить за комнату, и ко мне, больной, стучали в дверь и грозили отвезти меня в больницу, если мы не заплатим.

И тут случилось чудо. Приехал доктор Н. и, завернув меня в одеяло, отнес в свой автомобиль, привез к себе, где просветил и выяснил, что никакой чахотки у меня нет, а просто сильное воспаление легких и страшное малокровие от переутомления. Мне стали делать впрыскивания. И я поправилась...

В то время мы неожиданно получили деньги от чеховского издательства за книгу «Оставь надежду навсегда», опубликованную по-русски, и решили переехать из Парижа в Монморанси.

К тому времени я совсем окрепла, и мы начали хлопотать о старческом доме, где не совсем подходили по возрасту. Нам пришлось пойти на общий осмотр. Георгий Иванов тянул меня назад: все равно не примут. Но мы прошли. Нас устроили в старческом доме в Йере на юге Франции. Это был очаровательный городок. Наш дом был окружен пышным садом с розами и соловьями. Мы могли, наконец, вздохнуть свободно.

Но от всего пережитого у Георгия Иванова страшно повысилось давление, хотя сердце было здоровым. И оказалось, что южный климат ему вреден. Мы хотели переехать под Париж, но из Ганьи, несмотря на врачебное свидетельство, нам ответили, что Георгий Иванов просто скучает по прежнему окружению и что они не могут нас принять. Никто нас не поддержал и не помог ему, чего он никак не мог пережить. Давление все повышалось, стало сдавать сердце...

Через три года он умер на больничной койке, чего всегда боялся.

В предсмертных стихах он писал:

Отчаянье я превратил в игру —
О чем вздыхать и плакать, в самом деле?
Ну, не забавно ли, что я умру
Не позже, чем на будущей неделе?
Умру, — хотя еще прожить я мог
Лет десять иль, пожалуй, даже двадцать.
Никто нe пожалел. И не помог.
Ну как тут можно не смеяться.
Август 1958

И еще:

Ночь, как Caxapa, как ад, горяча.
Дымный рассвет.
Полыхает свеча.
Вот начертил на блокнотном листке
Я Размахайчика в черном венке,
Лапки и хвостика тонкая нить...
«В смерти моей никого не винить».
* * *

Я познакомилась с Юрием Анненковым еще в Петербурге зимой 1920 года. Он достиг тогда апогея своей известности. Не только известности, но и славы. Тогда-то он и создал портреты почти всех писателей, живших в те времена в Петербурге. Большинство портретов было превосходно, особенно Сологуба, Ахматовой и Замятина — каждый по-своему. Он сумел передать не только внешность моделей, но и их характеры, их внутренний мир.

Были среди них и менее удачные, как, например, портрет Олечки Судейкиной, не передающий ни ее внешности, ни присущей ей воздушной, немного кукольной прелести, или Георгия Иванова, слегка похожий на шарж. Мне с моим портретом, заказанным Блохом (издательство «Петрополис») для «Русских писателей», не повезло. Он настолько нe удался, что Блох отказался его поместить. Анненков начал рисовать меня вторично, почти накануне моего отъезда из Петербурга, и не успел закончить. Так я осталась без портрета в «Русских писателях», о чем до сих пор жалею.

Да, Анненков в то время действительно был знаменит и прославлен. Особенно в кругу нэпманов. При мне одна молодая, чрезмерно нарядная нэпманша, случайно появившаяся в Доме литераторов, громко рассказывала своей приятельнице, что ее муж в виде именинного подарка предложил ей на выбор кольцо с бриллиантом, соболий палантин или ее портрет работы Анненкова.

— Ну, конечно, я не такая простофиля — я выбрала портрет Анненкова. Разве бриллиант или соболя могут идти в сравнение с таким произведением искусства? — говорила она. — Только боюсь, сумеет ли муж уговорить Юрия Павловича. За ценой муж, конечно, не постоит. Но Юрий Павлович завален заказами. Ведь он даже Ленина и Троцкого писал. Ах, это такой талант, такой талант!..

Анненков в те дни действительно был «завален заказами». Во время сеансов, на которых я позировала ему, телефон, стоявший возле мольберта, почти беспрерывно звонил. Анненков, продолжая рисовать правой рукой, левой хватал телефонную трубку и кричал в нее:

— Нет, нет! Сейчас не могу. Занят по горло. Ни за какие деньги. Не могу. Сожалею, — и вешал трубку. — И чего пристают? — с недоуменным видом спрашивал он, поблескивая моноклем. — Какая-то просто бешеная мода у них пошла на мебель карельской березы и на мои портреты.

Работоспособность его была изумительна, как и его продуктивность. Но несмотря на то, что он трудился целыми днями, он ухитрялся всюду бывать и не пропускал ни одного литературного собрания или вечера. Знаком он был решительно со всеми поэтами и писателями и со многими из них дружил.

Маленький, подвижный, ловкий, всегда оживленный, с моноклем, как бы ввинченным в правый глаз, во френче полувоенного образца, он проносился по Дому искусств и по Дому литераторов, успевая всех повидать, со всеми поговорить и посмеяться.

Гумилев, глядя на него, только руками разводил:

— Ртуть, а не человек. Какую ему Бог дьявольскую энергию дал. Просто зависть берет. Ураганную деятельность развивает. И на все время находит. Даже на стихи.

Стихи Анненков действительно писал. Очень хорошо сложенные, авангардные стихи, оригинальные и ритмически, и по содержанию. У меня долго хранилась подаренная им маленькая книжечка его стихов с его собственными иллюстрациями — в кубофутуристическом стиле. Но сам он себя поэтом отнюдь не считал, относясь к своим «поэтическим упражнениям» как к «забавному озорству».

В эмиграции Анненков продолжал проявлять — почти до самой смерти — все ту же «ураганную деятельность». И уже не только как художник, но и как театрально-кинематографический декоратор, и как писатель и художественный критик.