В тот же вечер он мне подробно рассказал об этом «сверхъестественном событии» и о первых своих шагах в Цехе поэтов.

Георгий Иванов в то время уже не был новичком в поэзии. Он даже успел «удостоиться высокой чести» быть одним из трех «директоров» «Директората» эгофутуризма, основанного Игорем Северяниным. Двумя другими «директорами» были: Константин Олимпов, полупомешанный-полуталантливый сын Фофанова, и Грааль Арельский — вечный студент Степан Петров, взявший по настоянию Игоря Северянина этот пышный псевдоним, — вполне нормальный и вполне бесталанный. Северянин советовал и Георгию Иванову сменить свою «невозможную» для поэта фамилию на «Цитерский» и стать Георгием Цитерским, на что тот не согласился.

Быстрая карьера, сделанная им у эгофутуристов, не могла не льстить ему, но все же не вполне удовлетворяла. Все это, хотя и забавляло Георгия Иванова, не казалось ему серьезным. Он совсем не разделял взглядов Северянина на поэзию и не чувствовал склонности к эгофутуризму, не шедшему ни в какое сравнение с акмеизмом Гумилева. Свидание «для знакомства», назначенное Гумилевым в субботу на той же неделе, должно было произойти в «Бродячей собаке». В ней Георгий Иванов никогда еще не бывал. Ему, как «директору» эгофутуристического «Директората», ходить туда не полагалось. Там, по мнению главы эгофутуристов, собирались враги, там царил Гумилев со своим презренным штабом — Цехом поэтов, по мнению Северянина, сплошь состоявшим из «обнаглевшей бездари». «Бродячая собака» была табу. Но с этим Георгию Иванову и в голову не пришло считаться.

Оставшиеся до субботы три дня Георгий Иванов не ел, не пил и не спал от страха, что не произведет должного впечатления, «провалится на экзамене» — ведь его позвали «познакомиться», то есть на смотрины — и всемогущий Гумилев еще может вычеркнуть его из списка членов Цеха.

И вот наконец наступила суббота. С утра его мучил вопрос — какой галстук надеть. Конечно, не эгофутуристический бант, а синий в белые горошки галстук-бабочкой, что тогда считалось верхом элегантности, или темный, длинный, придававший ему хоть некоторую солидность.

Остановившись на длинном галстуке, он «облачился» в свой синий свежевыглаженный костюм. Тут выбирать не пришлось: костюм был единственный, сшитый ему по выходе из корпуса. Убедившись лишний раз, проведя рукой по подбородку, что бриться ему все еще незачем, он, покрутившись перед зеркалом и оставшись крайне недовольным своим непоправимо мальчишеским видом, в восемь часов вечера отправился в «Бродячую собаку».

«Страж врат» «Собаки», зорко следивший за тем, чтобы ни один беспропускной буржуй не проник в это «святилище», задал ему ритуальный вопрос: «На каком основании?» Георгий Иванов с гордостью протянул ему гумилевское письмо, и тот, узнав почерк Гумилева, молча отступил в сторону, разрешая ему войти.

«Собака» была почти пуста. Осмотрев всех присутствующих и убедившись, что Гумилева нет, он, как полагается тут, в буфетной сам раздобыл себе рюмку вина и сел с нею напротив входной двери. Томительно-щемящее волнение, мучившее его все эти дни, продолжало терзать его и даже увеличивалось. «Собака» была совсем как ему описывали — точь-в-точь такая — и подвал, и расписные стены, столы без скатертей и скамьи. Но если бы даже она была совершенно иной, он так волновался, что едва ли заметил бы это.

Дверь беспрерывно открывалась, впуская все новых посетителей. Вот вошел Кузмин с Судейкиным, вот балетный танцор Бобочка Романов, вот актеры Ходотов и Юрьев, вот какие-то буржуи во фраках и дамы в бальных платьях. Но он не разглядывал их, весь охваченный томительным ожиданием. Время тянулось, вернее, ползло невообразимо медленно. На эстраде что-то происходило. Борис Пронин, его он знал с виду, как всегда надрываясь и клокоча, шумно и радостно приветствовал входящих.

Кто-то звонко запел гимн «Бродячей собаки»:

На втором дворе подвал,
В нем приют собачий.
Каждый, кто в него попал,
Просто пес бродячий...

Его с энтузиазмом подхватил разноголосый нестройный хор. Но Георгий Иванов не присоединился к нему, хотя знал слова «Собачьего гимна» — в Петербурге многие, побывавшие в «Собаке», распевали его.

Гром аплодисментов. За роялем сам себе аккомпанирующий Кузмин. Стекла его пенсне поблескивают. Огромные подведенные глаза закатываются. Слегка заикаясь, он заливается сладостно и упоенно:

Ди-ди-ди-тя, не тянися весною за розой!..

Но Георгий Иванов не слушает «заикающегося соловья», как его прозвал Сологуб. Теперь «Собака» переполнена, до отказа набита — «яблоку упасть негде». Часы показывают двенадцать. Значит, Гумилев не приедет, занят чем-то другим. Что с того, что назначил встречу Георгию Иванову. Подумаешь, какой важный гусь! Станет Гумилев с ним считаться!

Но что дальше делать? Ехать домой или ждать — напрасно ждать, потеряв всякую надежду — до закрытия «Собаки»?

А потом что? Ждать нового письма или просто явиться на очередное заседание Цеха, узнав у Кузмина, когда и у кого из членов Цеха оно на этот раз состоится? Да, это, пожалуй, лучше всего. Он встал, оставив свою так и не выпитую рюмку на столе, и пустился, работая локтями, на поиски Кузмина.

В эту самую минуту дверь растворилась перед вступавшими в «Собаку» Гумилевым и Ахматовой. Гумилев держался удивительно прямо и важно. Ахматова будто сошла с портрета Натана Альтмана. Голубое декольтированное платье шло ей. Она была без знаменитой, легендарной, «ложноклассической» шали, воспетой столькими поэтами: ее тогда еще не существовало. «Ложноклассическая шаль» — большой бабий платок, набивной, черный в красные розы, был вскоре после этого куплен для нее Гумилевым за три рубля в кустарном магазине. Лучшего подарка он сделать ей не мог. Платок этот чудесно преобразил ее, придав ей почти царственную величавость.

В «Собаке» появление Гумилева и Ахматовой произвело своего рода сенсацию. Перед ними, как по щучьему велению, мгновенно освободился стол, за которым какие-то буржуи распивали шампанское. Даже электрический свет ярче, казалось, загорелся в накуренном воздухе. Со всех сторон к ним ринулись поэты и непоэты, окружив их стол кольцом.

Увидев Гумилева и Ахматову, Георгий Иванов застыл на месте. Ему вдруг захотелось скрыться в толпе, бежать отсюда. Нет, он никогда не посмеет подойти и представиться Гумилеву. Он не сводил с него глаз, не замечая, что загораживает дорогу в буфетную и что его нещадно толкают.

С трудом справившись с собой, он, наконец, сгорая от смущения, подошел к Гумилеву и представился. Гумилев, вскинув голову, внимательно уставился на него своим косоглазым взглядом и вдруг рассмеялся и свистнул:

— Я знал, что вы молоды, но все же не думал, что до того!

Георгий Иванов совсем растерялся. Но тут Ахматова протянула ему с улыбкой, как спасательный круг, свою узкую руку.

— Не робейте, не смущайтесь. Это так быстро проходит. И как это грустно. Ведь юность — лучшее время жизни. Потом, знаю по опыту, жалеть будете. А сейчас садитесь рядом со мной и не смущайтесь.

Георгий Иванов благодарно поцеловал ее надушенные пальцы, и, еще не оправившись от смущения, сел на кем-то любезно уступленный ему стул, рядом с ней.

После этого все сразу стало чудесно и он сам — невероятно счастливым. Он сидел рядом с Ахматовой, отвечал на вопросы Гумилева, знакомился с членами Цеха, его поздравляли, за него, нового члена Цеха, пили, чокаясь с ним. Он ел «собачьи битки», коронное блюдо «Собаки», пил вино, коньяк и черный кофе, но все было как в волшебном сне, все тонуло в каком-то сияющем тумане.

Когда на рассвете он, исходя блаженством и усталостью, возвращался домой на извозчике, ему смутно казалось, что счастливее, чем сейчас, он никогда в жизни не будет, счастливее быть нельзя. Но что и дальше все будет великолепно.

И действительно, все пошло великолепно. На Наташу, — она и сама была не чужда литературных интересов и стремлений, — его принятие в Цех произвело настолько сильное впечатление, что она сняла ему за 40 рублей у какого-то отставного полковника комнату, но требовала только, чтобы он ежедневно приходил к ней обедать, за что, впрочем, он тут же получал рубль. Вначале он аккуратно являлся за своим рублем, хотя эти «семейные визиты» и нарушали распорядок его дня и тяготили его, но вскоре он перестал нуждаться в этом рубле и зажил вполне самостоятельно, печатаясь в «Аполлоне» и всевозможных журналах и газетах. Их до войны 1914 года выходило великое множество. Алексей Суворин, редактор «Нового времени», неожиданно предложил ему ошеломляющий контракт: стать постоянным сотрудником «Нового времени» с окладом в шесть тысяч в год и построчным гонораром.