Лев Кузьмин
ЗНАМЕНИТЫЙ ПУРГИН
В нашей колхозной деревеньке куда, бывало, ни прибежишь, с кем ни поговоришь, только и слышишь о председателе Пургине.
Примчишься, скажем, на конный двор к конюху Екимычу. А Екимыч, поскольку время не раннее и лошади все на работе, сидит в прохладной сторожке перед светлым оконцем и чинит старую узду.
И вот, увидев меня, он радостно блеснет очками, скажет приветливо: «Ага! На подмогу явился? На-ка вот уздяное колечко почисти…» — и тут же, как вед повсюду, переведет разговор на Пургина.
Накалывая шилом дырки на узде, Екимыч вздыхает:
— Сотлел матерьял… Для ремонта сбруи надо новых ремней доставать. Пургин мне уже обещался.
— Ну! — удивляюсь я. — Да где же это он все возьмет? У нас тут в лавке ничего такого нету.
Но Екимыч даже сердится:
— Мало ли чего где нет, а если Пургин сказал, то, значит, будет.
И конюх пытается припомнить, когда бы председатель ему или другим колхозникам чего посулил, да не выполнил.
— Не помню такого случая! — говорит он твердо и, глядя, как я надраиваю обмакнутой в керосин тряпицей потемневшее колечко, добавляет: — Пургин старательный на всё и крепко любит, чтобы люди старались тоже. Помнишь, как он Ваню Звонарева в посевную на пашне гонял? Помнишь? Ваня-то, бедолага, умаялся, под трактор свой какую-то гайку подвертывать залез, да там и уснул, чудак!
— Помню, — улыбаюсь я, хотя сам при том известном на всю деревню случае не был. А видел я лишь только, с каким конфузным лицом приехал тогда Ваня с пашни и как потом опасливо, издали обходил нашу избу.
Дней пять тогда Ваня не появлялся у моей тетушки Асти под окошком, и напиться не просил, и комплиментов не произносил. Видно, боялся, что про нагоняй, который ему устроил председатель, тетушка Астя, конечно, тоже знает и его, Ваню, обязательно высмеет.
— Помню, — улыбаюсь я и лукаво спрашиваю Екимыча: — А тебе от председателя никогдашеньки не доставалось?
— Мне не за что! — смеется конюх и, не выпуская из рук шила, кивком головы, веселыми глазами показывает на стенку над собой: — Мне он вон что из райцентра привез… Говорит, за труд, за старание — в премию. А если подумать, так подарок этот еще и со значением наперед. Слушай, мол, Екимыч, как тикают часики-колесики, не забывай, что время бежит, спать не только Ване Звонареву, а и тебе лишку не велит.
На стене среди развешенных по деревянным спицам уздечек и хомутов на самом деле торопливо постукивали новенькие ходики. Тяжелая, на тонкой цепочке гиря их напоминала еловую шишку, а на узком циферблате была такая славная картинка, будто художник срисовывать ее приезжал прямо в нашу деревню.
Над жестяными стрелками на жестяном синем небе клубились белые облака. Под облаками желтело хлебное поле. По нему катился со жнейкой точно такой же, как у Вани, трактор. А рядом женщины в красных платках вязали желтые снопы и ставили их в ровные шалашики-суслоны.
Я на эти чудо-ходики засматривался не раз. И не раз, начищая в сторожке Екимыча очередное колечко, вздыхал: «Мне за мое старание Пургин, ясно, что такой дорогой подарок не подарит. Дело, которое мне поручает Екимыч, слишком незаметное. Но я согласен и не на подарок. Я согласен на то, чтобы Пургин меня лишь похвалил и хотя бы пусть маленько, да тоже, как Екимыч, со мною подружился!»
Я даже однажды придумал было план, как на дружбу к Пургину набиться поскорей.
Я поднял на измазюканной ладошке легкое кольцо и сказал Екимычу:
— Смотри! Было ржавое, а стало как новое.
Екимыч поправил на носу очки, работу оценил:
— Еще лучше, чем новое… Как чистое серебро!
И тогда я обрадовался:
— Давай, когда Пургин хороший материал на сбрую достанет, сошьем в первую очередь нарядную узду для его коня Воронка. Вот с такими вот блестящими кольцами и застежками. И ты эту узду на Воронка наденешь, и Пургин как утром на конюшню за ним придет, так и ахнет и чем-нибудь тебя обязательно опять премирует… Ну, а меня тоже, может быть, похвалит, и вдруг да и захочет со мною познакомиться!
У Екимыча и глаза было сразу разгорелись, потому что тачать всякую обнову-сбрую он очень любил, умел, но чем дальше я объяснял свою затею, тем больше на его лице появлялось сомнения. А под конец он и рукой отмахнулся:
— Заругается Пургин и не примет…
— Почему?
— Да потому что уж он такой! Для себя, а стало быть, и для своего коня не возьмет ничего.
И Екимыч вдруг насмешливо прищурился:
— Ая-яй! Подмазаться, значит, желаешь?
— Ну что ты… — смутился я, а Екимыч усмехнулся еще ехидней и, стукнув меня согнутым пальцем, по лбу, объяснил:
— Настоящую дружбу не купишь ни за какую серебряную узду. Да и зачем тебе к Пургину лезть, ты еще вон какой карапет и ни капли нашего председателя не знаешь…
Что верно, то верно. Жил я тут с самой весны, а вот Пургина видывал всякий раз только издали.
И если Екимыч его лишь расхваливал, то тетушка моя Астя в своих рассуждениях о председателе любила подчеркивать, что Пургин ко всему прочему еще и ужасно строг.
Более того, если я в чем оскандалюсь, так тетушка меня Пургиным-то еще и припугнет:
— Добьешься… Председателю на тебя нажалуюсь!
Но в тетушкины стращания я по-прежнему не верил, а вот то, что Пургин для меня, для мальчонки, был почти недосягаем, так это уж так.
Пургин и по деревне-то по нашей чаще всего не проходил, а прямо-таки пролетал!
Носил его на себе черный мерин Воронко — тот самый, для которого я и придумал было серебряную узду.
Могучий, норовистый, для всех других даже страшноватый — слушался он Пургина, как верный пес. Пургин, если по пути приходилось завертывать в колхозную контору, то и поводьев с гривастой шеи Воронка не скидывал, ни к палисаду, ни к перилам крыльца его не привязывал. И, тем не менее, стоял Воронко под шумными березами как вкопанный, терпеливо дожидался того момента, когда хозяин опять вспрыгнет в седло и они вновь помчатся на луга или в поля.
Ждать, правда, Воронку приходилось совсем чуть-чуть. В конторе сидеть Пургин не любил. Управлялся он там быстро, и уже через пару минут вышагивал на крыльцо. Вышагивал и, не успевали мы, ребятишки, хлопнуть глазами, как прямо со ступенек, почти не задев стального стремени, он оказывался опять в седле.
И вот, ни поводьями не пошевельнет, ни каблуками под бока Воронку не ударит, а лишь кепку свою, восьмиклинку, на залысый лоб потуже надернет, из-под строгих бровей карими, всегда чуть насмешливыми глазами в ту сторону, куда ему ехать, глянет, и Воронко, так и обрызнув нас мелкими камешками из-под копыт и так и опахнув нас горячим ветром, уже летит с места стрелой.
Но иногда Воронко оказывался не под ловким кавалерийским седлом, а в оглоблях широкого, с прутяным верхом тарантаса.
А сам председатель появлялся перед нами уже не в рабочей легкой кепочке, а в солидной фуражке и брезентовом плаще, который заменял ему и пыльник, и дождевик. И это значило, что едет председатель опять в райцентр, и что к вечеру этого дня нашу деревеньку ждут немалые новости.
Перед кем и как хлопочет в районе Пургин, мы в точности не знали. Да только не успеет он, бывало, съездить, и глядишь, то кинопередвижка у нас в избе-читальне застрекотала, то Екимыч бежит, всем встречным радостно сообщает, что получил наконец-то новенький для конской сбруи товар; а то вот однажды Пургин, а с ним, стало быть, и Воронко, привели за собой, за тарантасом на цепи, такого пестрого и такого великанского быка для колхозной фермы, что все, кто стоял рядом с фермой, так за угол прятаться и кинулись.
Бык грозно пыхтел, пускал слюну, сердито хлестал себя хвостом по гладким ляжкам. Но Пургин выпрыгнул из тарантаса, взял быка за вздетое в ноздри железное кольцо и повел к воротам фермы, ничуть не боясь и не оглядываясь, будто малого телка.