Изменить стиль страницы

     Вроде бы и деревенская у него проза, самая народная. Но какая-то деревня уже нынче не та, и народ иной пошёл. Как-то в праведники, подобно Ивану Африкановичу из беловского "Привычного дела" или же Матрене из солженицынского рассказа, этих героев не отнесёшь. Я бы согласился с мнением своего друга и коллеги Валентина Курбатова, который видит в прозе Петра Краснова горькое завершение слова о судьбе народной. "Он вернулся, потому что не мог переменить Господня замысла о себе, судьбы своей, того, что подлинно было написано на роду. Надо было кому-то досмотреть судьбу русской деревни и её сыновей до того зыбкого предела, перед которым поставит их своевольная история последнего времени. Он пришёл, когда "деревенская проза" своё дивное, лучшее, святое, необходимое народной душе слово уже сказала… Пётр легко нарушит здесь все законы устоявшихся жанров, чтобы только побольше уберечь из уходящего мира… Смирение и жестокость, православие и язычество смешаются в его деревне, как и в нём самом…"

     Как говорит герой фильма "Бумер": "Не мы такие, жизнь такая…" А дело писателя – замечать эту самую "такую жизнь" во всей её подлинности, но всё-таки стараясь разглядеть реальный свет в этой "такой жизни". И "злой писатель Пётр Краснов" на самом деле находит в своей прозе свет, "свет ниоткуда". Так и называется его чудный и жесткий одновременно классический рассказ "Свет ниоткуда". Среди самой мертвящей действительности, давясь этой гнилью наших перестроечных лет, находит он не придуманный, а реальный "свет ниоткуда", который рождается в нас самих и не даёт нам окончательно уйти во тьму.

     На мой взгляд, так глубоко, как Пётр Краснов, в последнее десятилетие, пожалуй, никто в народную жизнь не всматривался. Зло так лезло наружу во всём своём разнообразии и многоцветии, что писателю оставалось нанизывать на свой сюжет наиболее приметные черты его. Но, продемонстрировав своему читателю все причуды мирового зла, описав с отвращением полубродячую массу люмпенского населения, отбитый от крестьянской трудовой жизни, задичавший межеумочный сброд, Пётр Краснов, уже не как публицист, а как тончайший художник, в этих извивах нынешней бездны стал выискивать некую "удерживающую силу". Ибо – он в этом уверен – суть любого талантливого художника не в разоблачениях и проклятиях, а в поисках своего художественного, а значит, и Божественного противостояния этому злу по самой природе своей.

     И на самом деле, не будь этой "удерживающей силы", которую различить может лишь художник, мастер, творец, сопричастный Божескому началу, давно бы уж зло победило, и земля прекратила своё существование. Добро по всем силовым характеристикам – слабее, и не столь воинственно, и всё же что-то ломит и останавливает силу зла. И чем пристальнее вглядывается в человека писатель, тем вернее находит он порой неизвестно даже и в чём "удерживающую силу".

     Советую читателю повнимательнее отнестись к самой загадочной повести Петра Краснова "Колокольцы". Пожалуй, это из лучшей классики метафизической прозы ХХ века. Повесть эта легко сравнима с той же "Осиной фабрикой" англичанина Иена Бэнкса или же с латиноамериканской прозой Борхеса. Из нашей прозы последнего времени на ум приходит разве что "5/4 накануне тишины" Веры Галактионовой. Впрочем, Пётр Краснов и Вера Галактионова, пожалуй, и выделяются из общего потока современной отечественной прозы. Конечно, эта проза не для лёгкого поверхностного чтения. Да и агрессивности в её ассоциациях, её неприятии зла живой жизни, её ненависти ко всему миру, явленной через старческие видения главного героя "Колокольцев", в повести с перебором; она вполне может оттолкнуть многих читателей. В старческом бреду перед героем повести проходит всё: и война, и раскулачивание, и немецкие, а затем и советские послевоенные лагеря, и с каждым этапом жизни нарастает его ненависть и его злость. С неприязнью на него смотрит иногда и сам писатель, но у читателя не возникает вопроса, откуда такая злость, откуда такое неприятие мира, такая ненависть ко всем окружающим. Жизнью это и рождено.

     Может быть, Иван Африканович у Василия Белова или же Иван Денисович у Александра Солженицына, прошедшие отнюдь не меньшие круги ада, сумели все же сохранить доброту по отношению к людям. Но все ли деревенские жители были праведниками и христианскими страдальцами? Явно, герой повести "Колокольцы" не из таких праведников. Вот и становится ему "тяжко, это… как не жил". Отсюда и ненависть к миру. Отсюда и обида на всех. "Ему тяжело было и тревожно как никогда… Не весна только, как ни тяжка бывает она порой старикам, и зависть к молодым этим, в литой хлябающей резине сапогов, ногам, которым всё пока нипочем, – нет, не только. Обидно было, вот что; но что она значила, эта обида, и откуда она была, он понять уже не мог". И с миром воевал всю жизнь, не прощая горы несправедливости, унижение и ломку. (Такие и поднимали крестьянские восстания, не способные терпеть.) И с Богом тоже воевал, но насмарку прошла и эта вражда. Ибо вдруг понял, что "жизнь сама по себе бог, и с какой стороны ты ни ярись, ни воюй, а всё против неё". И его убивали, и сам он убивал, и не чужих даже, своих. Сбежавших с мобилизации. Да и как не убить было, тогда бы самого за срыв послали, куда следует. Но только помнился ему Колгота этот, пристреленный, до самой смерти. Не отпускал. Немцев, финнов, ещё кого – не помнил, забывал, а Колготу пристреленного помнил. И бред его жизни переполнял всю жизнь вокруг, реальный бред, барачный бред, тифозный бред сгущался до метафизического бреда, переполнявшего его… Бред самой жизни и был его жизнью.

     "Там мертвячья сгустилась нелюдская злоба, такой не могут знать люди и не должны, и он не знал никогда… Он затыкает, задыхается – а тьма, а злоба сквозь него уже ломит, колёсами напруживаемая, и уж вот-вот прорвётся, сомнёт земные эти звуки, грубые донельзя, какие-то корявые все, кривые, и самих людей этих, ничего над собой не чующих, захлестнёт и размечет тоже, погубит души…"

     Вместо обещанной дали – одна безысходность. Хуже того, жизнь суёт ему этот зловещий кулёк. "Кулёк полон тяжкой пустотой… И кулёк этот странно тяжелит руку… Что-то темней, тяжелей пустоты там – пыль молчания, может быть, времени…"

     И что с этой тяжкой пустотой делать? К браткам уйти, так их тоже уже нет. И нагана былого нет…

     И жизни былой уже давно нет, а есть кровать, с которой доносится только стон умирающего старика: "Не согласен". И бабы закрестились, кто покорно, а кто и враждебно. Ишь ты, и перед смертью, там уж в том мире с кем-то воюет: "Не согласен".

     И смотрят на почти покойника с осуждением.

     Вся жизнь прошла насмарку, потому и с ненавистью смотрит старик на молодого соседа, которому даже помочь ему, злому старику, – в охотку. Нет, не игрушки – жизнь наша, а прорва. И уходит в неё все, как в прорву. "Прорву? Ну да, прорву. И хотя сам как-то не понял, что бы она значила, эта прорва, он опять сразу согласился, даже головой себе потряс: прорву, да…"

     При всей запутанности повествования, многослойности бреда реального и бреда жизненного, повесть "Колокольцы" в чём-то ключ к расшифровке красновской прозы.

     Может и хорошо, что её всерьёз не прочитали наши записные критики. Явно не вписывается она ни в христианский, ни в реалистичный шаблон. А так, вроде бы и пронесло нашего "ерика потайного". Ибо и любое зло он описывает, дабы догадаться, какое же добро может в противовес ему исходить?