Изменить стиль страницы

— Я — не служанка! — заявила я чопорно.

— А кто тогда? — пожелала узнать Брук. — Секс-рабыня?

Я мысленно взяла на заметку в следующий раз отказаться от яичницы. В ней вполне мог оказаться яд.

Но атмосфера изменилась, когда я рассказала им, что работаю на «Обсервер».

— Ты имеешь в виду, что Директор действительно собирается разрешить тебе что-то написать?! Но он этого никогда не делает!

— Ему придется. Иначе мой редактор пошлет сюда парашютный десант, — сказала я мрачно.

— Тогда ты обязана написать правду, — заявила Брук.

— Она не знает правды! — возразила Тамара.

— Мы ей расскажем! — загорелась Ксения.

— Ты уже видела Тима и Ника?

— Это те, кто притащили твои сумки.

— Ты их, наверно, и не заметила. Но есть еще Сэйди.

— Сэйди хуже всех! Она как гнилое яблоко в бочке!

— Ты что, и вправду собираешься написать это все в газете?!

Ну, на самом-то деле — нет! С одной стороны, я все еще теряюсь в собственных впечатлениях, с другой — все это невозможно банально. Но я притворилась, что ужасно заинтересована, потому что это лучше, чем быть предметом всеобщей ненависти. Все, что следует знать незаинтересованному читателю — это что Директор пользуется принципом «разделяй и властвуй». Все ученики хитро маневрируют, чтобы оказаться поближе к Элле. Есть Тим и Ник, которые каждый день приносят ей еду. «Просто официанты!» — фыркнула Ксения. Есть Сэйди, которая предположительно спит с ними обоими. Есть еще один парнишка, Дэз, и послушать его — так средоточием зла в Центре Эллы является Брук, поскольку она благодаря своей испорченности и распутству имеет над Директором особенную власть. Лучшим из всей этой теплой компании, конечно, казался Стюпот. Когда он сидел далеко за полночь за столом, с маркером в руке и двумя коробками цветных фото, ожидающих своей очереди, на лице его застывало выражение искреннего отчаяния.

— Я понимаю, с одной стороны, это — привилегия, — уговаривал он сам себя, аккуратно копируя лежащий перед ним образец. Его маркер выводил: «Мир… Гармония… С любовью, Элла» — на каждой фотографии. — Иногда мы пользуемся специальной машинкой, которая ставит подписи, но мне нельзя к ней подходить — она всегда ломается, если я к ней притрагиваюсь. Конечно, Элла не может подписывать их все сама. Ей надо молиться. Директор говорит, каждая молитва спасает одну жизнь. Для того, чтобы достать из коробки снимок, положить перед собой, надписать, вложить в конверт, требуется около двадцати секунд; еще по крайней мере сорок уходит на то, чтобы разобрать обратный адрес, и правильно его скопировать. Уже минута. А на то, чтобы прочесть молитву, уходит меньше минуты. — Он отбарабанил «Отче наш» без единой запинки, и без малейшего выражения. — Восемнадцать секунд. Так что можно на это и так посмотреть — каждый надписанный и запечатанный мной конверт дарит ей время на три молитвы. А это — три жизни… Но меня, если честно, беспокоит вот что: что бы люди подумали, если бы узнали об этом? Они получают фото Эллы — и это, должно быть, много для них значит: думать, что именно Элла написала эти слова, оставила на них отпечатки своих пальцев… Может быть, в этих отпечатках заключена часть ее силы — как бы неповторимая частица ее самой. Может быть, эти мысли помогают им поправляться. Так что с этой точки зрения я — что-то вроде мошенника, а то и похуже. Что, если кто-то по-настоящему многого ждет от этой подписи? Действительно медитирует над ней, пытаясь извлечь из нее целительную силу Эллы — а ее там и нет вовсе, потому что это всего лишь моя подпись, и мои отпечатки?.. И может быть, они не получат исцеления. А может, все-таки исцелятся, но лишь благодаря собственной воле к исцелению, инициированной их верой. Ведь Элла никогда не прикасалась к посланным им фотографиям…

— Ну, если они не исцелятся, так это потому, что Элла смошенничала, а не ты, — заметила я.

Стюпот покачал головой и улыбнулся:

— Она — настоящая. Хочешь, я тебе покажу? Хочешь пойти посмотреть на нее?.. Ладно, только нам надо делать все очень, очень тихо. Во-первых, не больно-то хорошо ее беспокоить. Во-вторых, мне, по правде, нельзя входить в ее комнату. Можно только Нику и Тиму. Они приносят ей еду, и ее собаку. Ты уже видела Пушарика? Это спаниель, его Директор ей подарил. Но из-за того, что Элла все время находится в своей комнате, он скучает. Плюс его надо выгуливать, а Директор просто не разрешит Элле выходить на улицу — чтобы ее не сфотографировали. Это все как-то связано с мистикой… Пушарик вроде как привязался к Тиму, и тому приходится за ним ухаживать и кормить его, и каждый день он приводит его повидаться с Эллой. Он иногда пытался оставить Пушарика у неё, но тогда он начинал скулить и скрестись, просился к Тиму. У Тима уже что-то вроде паранойи на его тему, из-за этих убийц-ротвейлеров. Ему приходится быть очень осторожным, когда он выводит Пушарика, чтобы тот сделал свои дела… Так что мне полагается видеть Эллу только тогда, когда она спускается вниз, а это бывает не чаще, чем раз в шесть недель. Но я пробираюсь наверх поглядеть на нее, почти каждую ночь. Поэтому и засиживаюсь допоздна, подписывая лишние открытки, пока все не улягутся…

Он повел меня через общую комнату, где на диване спал Дэз, даже не снявший свои кроссовки «Рибок» с развязанными шнурками.

— Вот неряха, — выдохнул Стюпот. На первой лестничной площадке у каждой двери он шептал имя того, кто живет в комнате: — Ксения. Уже погасила свет… Ник. Тоже нет света, наверное, лежит в наушниках. Он фанат «Нирваны», вся комната в постерах с Куртом Кобейном… — в голосе Стюпота слышалось отвращение. — А это комната Тима. — Из-за двери доносились приглушенные стоны. — Наверно, он с Сэйди. Ну да, вот комната Сэйди, света нет, и дверь приоткрыта… — он покачал головой, как ночной дежурный-пятиклассник, которому приходится закрывать глаза на постельные шалости шестиклассников.

— Так, а теперь по этой лестнице… Только осторожно, не наступай на вторую ступеньку — она скрипит.

На втором этаже было черно, как в подземелье. И холодно. Я взялась за плечо Стюпота, и он повел меня вдоль коридора, по которому дул ледяной сквозняк. Мы остановились в полной тишине, и тьма обвивала мое лицо, как мешок — голову приговоренного.

Он сдвинул в сторону стенную панель, и показалась полоска света, которую тотчас же перекрыло его лицо. Лотом, отступив в сторону, он, ни слова не говоря, притянул к щелке меня.

И там была Элла…

Единственное окно в комнате было заколочено. Лампа, стоявшая в углу, не горела. Но поток тонкого излучения струился от девочки, сидевшей в центре комнаты, как будто у нее внутри что-то пылало.

Она сидела, коленопреклоненная, сложив перед собой руки. Ее поза напоминала скорее позу маленькой девочки, которая ждет, чтобы ей рассказали сказку на ночь, чем святую за молитвой. Ее чудесные сияющие волосы струились вокруг. Глаза были полузакрыты, или, точнее, все лицо с глубокими впадинами, и сильно выступающими костями, было расслаблено. Светящаяся кожа была туго натянута на лбу и скулах, и глубоко западала на щеках и под глазами. Она выглядела изможденной, и почти лишенной плоти, и полузаморенной голодом.

И, конечно, она левитировала. Ее тело было чуть наклонено вперед, так что ближе всего к полу оказались колени — между ними и половицами было пространство шириной в ладонь.

— Она не спит, — прошептал мой приятель, — лучше бы нам отсюда убраться.

Я бросила последний взгляд на комнату — никакой мебели, никаких книг, мягкий зеленый плюшевый мишка на неразобранной кровати — и вернула на место панель, прикрывающую потайной глазок.

Мы пробрались мимо ванной комнаты Эллы — туалет и душевая кабинка рядом с ее «кельей». На лестнице Стюпот снова зашептал:

— Я могу распознать, когда она спит — свет меняется. Помнишь, как она говорила, что видит три вращающихся диска света? Я их видел! Иногда я простаиваю там часы напролет. Там, наверху, ужасно холодно, но через какое-то время об этом забываешь. Я смотрю, как она молится и, если она очень сосредоточена, то начинает светиться. То, что ты видела — так, ерунда. Иногда свет становится ослепительным, будто вся комната в огне. Но когда она расслабляется, думаю, ее мысли начинают потихоньку блуждать, и сияние гаснет. Сейчас это всего лишь угольки. Она скоро уснет. Я просто не хотел, чтобы ты ее побеспокоила — ничего личного!