• «
  • 1
  • 2

Андрей Бычков

Ночная радуга

«Туз, – сказал, усмехнувшись, шофер. – Выходить вам». Картон вышел – шоссе, мягкая беловатая пыль, темная ночь. В освещенной кабине еще немного поиграли в пас. Рубашки провинциально раскрашенных карт, валет с усиками напротив алебарды, дама с розой в засаленном декольте. Картон стоял, глупо покачиваясь, рядом с автомобилем. Но откуда он знал, что они заодно? Остался в кабине запах новой коричневой кожи сидений, остались в кабине проминающие кожу сидений тела. «Сколько до мотеля?» – «За час дойдет». – «Он просто дурак». – «Кх-кхырр-рр!» – «Поехали». Завелся мотор, исчезла кабина, остался Картон (прозвище, которое презрительно дали в курилке сквозь серо-синий стеклянно висящий насмешливый дым). Шоссе, чертежник Картон на шоссе, темный (на задних лапах) лес и злорадство луны из-за дерева.

«Легкая, я научу тебя любить ветер, а сама исчезну как дым. Ты дашь мне деньги, а я их потрачу, а ты дашь еще. А я все буду курить и болтать ногой – кач, кач… Слушай, вот однажды был ветер, и он разносил семена желаний…»

Картон поднял воротник. Картон побрел, черпая широкоскулыми ботинками ночь. Белая пыль поднималась в темноте и оседала.

«Кач, кач… Ты купишь мне кровать, а я не стану на нее ложиться. Не захочу, и ты не увидишь меня голую никогда…»

Вжик-вжик, не пыль уже, а трава. Картон вздрогнул. Со всех сторон наваливался темный лес. «Где шоссе, черт подери?.. Да нет, вон». Светила луна, Картону было просто вернуться, чтобы снова пойти по шоссе, но Картон углублялся в лес.

Сладко и больно хлестнула по лицу ветка. Упало под ноги – «а я с американцами никогда, и с немцами никогда, вот еще – целую ночь работать; мне китайчики, мне япончики по душе, выпьют бокал и в отвал…». Отвал был овраг – черный, бездонный, назревший вдруг под ботинком Картона. Отвал звал. Картон содрогнулся, вовремя отступил, вытер бузинный сок (след удара), ветку благоговейно поцеловал. «Или вернуться?» Тогда засмеялся в душе Картона Картон, и, как барсук, осторожно, он стал пробираться по краю оврага. «А Нинка-соска за сто рублей всего на вокзале…» К черту, к черту, в овраг! Картон как барсук.

Через час он вышел из леса, освобожденный. Был берег реки перед ним. Из-за леса луна, плавно опережая Картона, покатилась к реке и бесшумно плюхнулась в воду. Картон увидел высокий арочный мост. «Почему высокий такой? – подумал Картон. – Трудно же заезжать». Любопытство повлекло Картона к мосту. Была быстрая ходьба Картона. Вскоре ботинки стали снаружи мокрыми от росы. Через носки Картон чувствовал, что ботинки внутри тоже мокрые, но кожа ног Картона оставалась суха. «Высоководный или колейный? – думал Картон, приближаясь к мосту. – Если колейный, то где же коли? Что-то не видно, хотя и темно. Или это луна так отсвечивает? Скорее высоководный. Но зачем? Зачем здесь пропуск высоких, выше берега, вод? Ведь здесь не могут громоздиться льды и не могут проходить суда с высотой шире берегов». Впереди заплывала под мост луна и покачивалась. Через картофельное поле пробирался к мосту Картон. Влажными стали носки окончательно, но ноги разгорячились, и Картон сырости не ощущал. Высокое легкое строение, элегантное, самолетное, словно светилось слегка, надвигалось, подсвеченное и сверху и снизу луной. «Ночная радуга», – промелькнула мысль и погасла. Чертежник задыхался от быстрой ходьбы. Вдруг его остановил звук мотора. Словно восстал из ботвы призрак освещенной кабины. Запах новой кожи сидений. Кач, кач… «Не может быть!»

В тени под мостом неясно чернела груда автомобиля. Но это был какой-то странный, слишком уж странный автомобиль – огромный, громоздящийся. Но звук был тот, тот! Картон бы отдал на отсечение голову. Картон почувствовал холодную влагу в носках.

Это и в самом деле была другая машина, огромная, плоская, с низкой кабиной. Восемь выпуклых мощных колес держали платформообразное тело машины, а на платформе лежала короткая толстая на двух круглых шарнирах стрела. В низкой кабине зажегся свет, привлекая Картона. Сердце забилось – Картон подошел. В кабине сидел пожилой человек, борода лопатой.

– Что вы здесь делаете? – вздрогнув, спросил человек с бородой, когда заметил Картона.

– Я… я, по-видимому, заблудился, – ответил Картон.

– А-а, – покачал лопатой бороды человек.

– Вы не скажете, где здесь мотель?

Человек кивнул через мост:

– Там, за рекой, в получасе ходьбы. Вы там остановились?

– Да… А вы здесь работаете?

Исподтишка Картон глянул еще раз в лицо человека, и лицо человека поразило Картона, и дело было не в бороде. Где? Где же он видел это лицо? Мешковатое, солдатское, каторжное лицо. Глубоко запрятанные, узкого взгляда, глаза. Тяжелый лоб. Этот пожилой бородач на кого-то похож… На кого?

– Да, я, в некотором роде, работаю здесь, – ответил бородач.

Картон мучился лицом бородача. Лицо этого человека вдруг стало болью души Картона. Картон хотел как-то назвать, назвать лицо человека и не мог. Старался словно прорвать его именем, проколоть будто иглой и через собственность имени освободиться от гнетущего чувства…

– И ночью? – нелепо выговорил Картон.

– И ночью, – печально усмехнулся бородач.

«Достоевского! – вдруг пронзило Картона. – Это лицо русского писателя Достоевского! Я хорошо помню портрет».

Человек с бородой внимательно посмотрел на Картона, словно догадался о догадке Картона, и вдруг тяжело выпрыгнул из кабины. Ростом он оказался ниже чертежника на голову, и был он какой-то квадратный, нет, не квадратный, а даже кубический человек. И он посмотрел теперь на Картона снизу вверх, как краб. «Странно, что он так долго смотрит, – содрогнулся Картон. – Почему он молчит?» Картон почувствовал себя словно напяленным сверху на взгляд Достоевского.

– А как вы работаете? – не выдержал взгляда Картон.

– А вы что, хотите посмотреть? – усмехнулся тот.

– Да…

Достоевский молчал, потом он покашлял в квадратный кулак и полез на платформу, нелепо переставляя короткие ноги по скобам приваренной лестницы. Там он долго стоял, а потом вдруг закряхтел и как-то даже застонал, отчего Картон вздрогнул, будто волосы шевельнулись на голове. А Достоевский со скрежетом стал поворачивать. Он поворачивал что-то в основании стрелы. И тогда стрела начала подниматься. И раздался другой звук, прозрачный и музыкальный, то был звук ровно и без напряжений заработавшего другого мотора. Словно на звуке, завораживая Картона, стрела поднялась. И тогда Достоевский невозмутимо полез еще выше, наверх, в закрытую квадратную люльку на самом конце стрелы. Там он опять стал долго кашлять, и Картону казалось, что в том кашле были скрыты какие-то слова, но что слова никак не могли освободиться от скорлупы кашля, чтобы стать доступными слуху Картона, чтобы стать прелестными круглыми ядрышками, полными смысла, что так приятно улавливать аппаратом слуха, зная, как правильно будут они располагаться и наполнять ждущий мозг… Картон ждал, что вот-вот, наконец-то, прорвутся слова, но был только когтистый кашель. И вдруг Достоевский затих. И чертежнику показалось, что опять зашевелились волосы на его голове, и это было так, это был небольшой ветерок. Двинувшая потоки прохлады ночь вернула Картону самообладание. Он даже захотел рассмеяться и выкрикнуть что-нибудь замершему в люльке бородачу. Отчего тот так неподвижно сидит? Новое игрушечное чувство охватило Картона, уже он ощущал в горле щекотку и уже раскрылся рот для освобождения груди Картона от смеха, как вдруг новый тяжелый мотор вынес из недр своих новый прозрачный звук и стрела начала расти. Достоевский включил в своей квадратной кабине свет и теперь был отчетливо виден сквозь широкое боковое стекло. Он сидел слегка наклонившись, его рука сжимала рычаг, а взгляд был устремлен на реющую в небе серебристую арку моста. Короткая стрела удлинялась, обретая изящество. Выдвигались блестящие нарядные штоки секций гидроподъёмника, обретала луна все новые и новые торжественные цилиндры. Все выше поднимался Достоевский к арке моста, и неотрывен был его взгляд. И словно бы и сам Картон удлинялся, и рос, и наполнялся прозрачным светом луны, и стремился к мосту, словно в касании, в достижении был и для него какой-то скрытый теургический смысл, как имя – освобождающий. И когда стрела наконец подошла к мосту, Картон почувствовал, как струи восторга колеблют самое существо, тонкий призрак его души. Слезы навернулись на глаза Картона. Достоевский повернул рычаг, и кабина вошла в соприкосновение с аркой. Натужно мотор заурчал, продолжая и продолжая выдвигать стрелу, которая уперлась теперь в сопротивление моста. Конструкция ожила. Мост заскрипел, и арка стала слегка покачиваться. Тогда Достоевский снова повернул рычаг, мотор замолчал, оставляя напряжение стрелы в изогнутой арке моста.