Изменить стиль страницы

С бьющимся сердцем я обогнул хату. Теперь я видел через открытое окно Митькину спину…

— Митя, Митенька… Да что ж ты задумал, милень­кий? — жалобно плакала его жена. Из-под ее руки смот­рело испуганное детское личико. Герасимов что-то бессвязно и грубо кричал.

Раздумывать дальше было нельзя. И прежде чем Митька обернулся, я влетел в хату, сбив с подоконника горшки с цветами.

Я кинулся к нему под ноги, когда надо мной что-то разорвалось. В нос ударил кислый, едкий запах пороха. Вокруг зазвенел железный дождь. Его капли запрыгали по комнате, по полу…

Трудно понять, откуда у пьяного взялась такая сила! Он был словно буйнопомешанный. Я боролся с ним и бо­ялся, что мне его не одолеть. Он был похож на крепкое, жилистое дерево с торчащими во все стороны сучьями, которые надо было обязательно сложить вместе, а то они здорово колотили и мяли меня…

Потом прибежали какие-то парни, по-деловому, со­средоточенно связали веревкой дергающегося подо мной Митьку.

Я огляделся. Вся комната серебрилась алебастровой пылью, а по ней ходил бледный, худенький мальчик лет пяти, в сатиновых заплатанных трусиках, и молча соби­рал пятаки и гривенники.

Митька угодил в копилку, стоящую на старомодном резном буфете.

Я не знаю, почему тогда принял именно это ре­шение.

Может быть, потому, что вид Митьки был ужасен: безумные глаза, ходившее ходуном спеленутое тело, бычье мычание?

Оброненная кем-то фраза: «Теперь до утра не успоко­ится»?

Наставление преподавателей, что подобных наруши­телей надо немедленно изолировать?

Тень смерти, в клочья разнесшая гипсовую кошечку?

Наверное, все вместе.

Мы дотащили его в мой кабинет почти на руках. Уло­жили на диван с потрескавшимся дерматином, и я остал­ся один на один с Герасимовым коротать ночь…

Это потом я вспомнил ее во всех подробностях. Во всех деталях зыбкого, полудремотного бдения. И каждая секунда показалась значимой и полной смысла. Потому что эта ночь, как удар топора, разделила всю мою жизнь ровно пополам. На то, что было до и после.

Все это было потом.

А тогда я сидел за своим столом, опустив тяжелею­щую голову на руки, и смотрел на Митьку, зубами вце­пившегося в веревку и остекленевшими глазами уста­вившегося в потолок. Герасимова бил озноб. Кто-то за­чем-то окатил его из ведра.

Диван под ним ходил ходуном, скрипя старческими пружинами. А потом утих.

Я был зол на Митьку. Может быть, потому, что он напомнил мне очень неприятные минуты в моей жизни.

Нет, отец никогда не бывал буйным. Наоборот, опья­нение лишало его какой-либо подвижности, жестов, ми­мики. Он переставал общаться с этим миром. Из него уходил человек, и оставалась одна пустая оболочка.

И хотя случалось это не так уж часто, но каждый раз разлад в семье продолжался долго и шоком сковывал мать.

Она не кричала, не ругалась. Она страдала тихо и упорно, как от скрытой тяжелой болезни. И не броса­лась с лихорадочной любовью на нас с Алешкой, чтобы облегчить свою боль. Она сильная, моя мать.

Я не знаю, переживал ли отец. Иногда казалось, что да, переживал. Но тогда разве можно было снова оку­наться в это состояние?

Наверное, от матери у меня неприязнь к алкоголю.

Лишь одна бабушка как-то сдерживала дурное влече­ние отца.

Но ее не стало…

Я сидел, облокотившись на стол. У меня затекло все тело. В голову иногда заползали призрачные сновидения, но тут же улетучивались при каждом резком скрипе ди­ванных пружин.

Герасимова снова стал бить озноб. Во мне проснулась жалость. Может, я видел в нем другого человека, моего отца? Не решаясь сбегать домой за одеялом и не найдя ничего другого под рукой, я укрыл его сложенной вдвое суконной скатертью со стола.

Часа в три он притих. Я развязал ему руки. И вздремнул сам.

Часов в пять я проснулся оттого, что он сидел на ди­ване и смотрел прямо на меня. Взлохмаченный, с синим, отекшим лицом.

Было уже светло. Тот час, когда серый кисель света без теней и оттенков заполняет все вокруг.

— Голова трещит,— прохрипел Митька.— Опохме­литься бы…

Я молча налил ему стакан воды из графина. Он вы­пил ее всю судорожными глотками. Махнул рукой и сно­ва повалился на диван, подбирая под себя ногами корот­кую скатерть и сворачиваясь в калачик.

Окончательно я проснулся часов в семь. Что-то под­толкнуло меня. Я открыл глаза. Комнату самым краеш­ком коснулось солнце. Но этого было достаточно, чтобы вся ночь улетела бог знает куда.

Я смотрел на спокойно вытянувшегося Митьку. Его ноги вылезли из-под скатерти. У меня было такое ощу­щение, что я врач, переживший у постели больного опас­ный кризис его болезни.

Я подошел к нему и потряс за плечо.

— Вставай.

Но он лежал неподвижно. Так неподвижно, что у ме­ня у самого, казалось, остановилось сердце…

Что было потом?

Потом все было как в страшном сне, который не по­мнится целиком, а приходит на ум отдельными, самыми болезненными кусками. Таким и осталось у меня в памя­ти то утро.

Я даже поначалу не сообразил, что случилось. А ко­гда до меня дошло, почему Герасимов так неподвижен, почему так спокойно его одутловатое лицо, я зачем-то первым делом позвонил Ксении Филипповне. И уж затем только вызвал врача.

И стали появляться люди — Ракитина, Нассонов, парторг, Катаев… и еще кто-то. Люди, имен и лиц кото­рых я не помню, смотревшие через окно на покрытое ска­тертью тело.

Сколько прошло времени, пока не приехал начальник РОВДа майор Мягкенький, следователь прокуратуры и судмедэксперт, не знаю.

Помню только причитания Митькиной жены, которые отдавались в душе такой болью и безысходностью, что я был готов бежать хоть на край света, лишь бы не слы­шать их.

Потом мы сидели со следователем райпрокуратуры в кабинете у Ксении Филипповны. До мельчайших под­робностей застряло в моей голове, как он спокойно стал заполнять протокол допроса — фамилия, имя, отчест­во — и время от времени сгибал и разгибал скрепку.

Я смотрел на его ровный, отчетливый почерк, отмечал про себя профессиональную неторопливость и обстоя­тельность, с которой он вел допрос, а в голове у меня проносилось: ну вот и полетела прахом вся моя жизнь и служба. Осталось только появиться «черному ворону», потом КПЗ, и закрутится машина…

Когда следователь закончил, в кабинете появился майор Мягкенький с судмедэкспертом. Начальник райот­дела, как мне показалось, старался на меня не смотреть.

Судмедэксперт, с редкой седой шевелюрой, в коломянковом пиджаке, засыпанном пеплом и крошками та­бака, вертел в прокуренных пальцах потухший окурок.

— Наружных повреждений нет… По всей видимости, смерть наступила этак часа четыре с половиной назад. А сивухой до сих пор несет! Такого вскрывать — хуже нет! — Он посмотрел на меня и, усмехнувшись, покачал головой: — Ему не воды надо было, а граммов сто пять­десят. Тогда, может быть…— Он развел руками.— Аб­стиненция.— Незнакомое слово камнем опустилось в со­знание.— Вот тебе, бабушка, и троицын день…— закон­чил судмедэксперт и закурил новую папиросу.

— Что, теперь прикажешь в вытрезвителях водку дер­жать? — хмуро произнес майор.

— И селедочку с луком,— усмехнулся следователь. Мягкенький, озабоченно вздохнув, сказал мне:

— Нечего тебе пока тут маяться. Поехали…

И мы пошли через толпу расступившихся станични­ков — майор, судмедэксперт и я.

Следователь остался в станице.

Я шел, никого не видя, не различая и не выделяя из общей массы.

И как хлыст по лицу, обожгли слова какой-то ста­рушки:

— За что человека сгубили, ироды, да еще в божий день?..

Я увидел, как у майора свело скулы.

Уже в машине, на дороге, далеко от хаты сельсовета, где в моей комнате лежал утихший навсегда Герасимов, когда мимо нас промчалась машина из морга, начальник райотдела сказал в сердцах:

— Дернул же тебя черт забрать его в свой кабинет! Я ничего не ответил. Неужели и он думает, что я ви­новат? Но в чем? Почему смерть Митьки лежит на мне?