Жара у моря не ощущалась, ее сдувал ветерок. Я выбирал затишек, садился на высокий откос с деревьями по склону и смотрел, как внизу раскатывал рулон прилив. Наслаиваясь пластами, он приобретал просвечивающееся свойство линзы. Становились видны, как сквозь увеличительное стекло, водоросли и камни на дне. В ясный денек отсюда различались ставники. Я видел "желонку", суденышко, где жили рыбаки, рыбацкую гостиницу. Ночью на ней горел огонь, а сейчас висел черный шар на мачте, обозначавший, что стоит на якоре. С этой "желонки" рыбаки тащили большие лодки, "прорези", к ловушкам. Тащил их желтый, с круглыми бортами, рыбацкий МРС. Разноцветные поплавки, расходясь по воде, обозначали мудреный порядок сетей. Ставники перекрывали дельту Тумнина, оставляя коридор. Рыба обходила сети и попадала в ловушки. У сетей-ловушек караулили рыбу "прорези". Все там сосредоточилось у горных речек, на подходе к ним. Я видел далекие холмы за ставниками, проступавшие в дымке, как голубые стога. У ближних сопок, на другой стороне этой идеальной по профилю бухты, в углу их соединения, различался кубик насосной станции. Там дежурил танкер, принимая к двум бортам суденышки, сосавшие из него топливо. По сопке полз дымок, что такое? Безлюдное место, не вулкан... Откуда взялся дымок?

Пытался разгадать...

В моей душе горело, разгоралось тихое счастье, я не мог к нему привыкнуть, с ним сидеть.

Спускался в долину, вспугивая куропаток. Они как домашние, Жан ловил руками. В последнее время повадилась летать на скалу ворона, нахальная, как сто ворон. Больно кусалась, голой рукой не возьмешь... Совершенно не боялась, если идешь без ружья. Я шел в хозяйство Гриппы, оно было в 2-3 километрах, на косе. Рыбацкий причал с ободранной от швартовок стенкой. Амбар на столбах. Выцветший быльник, медузы, гниющие на песке. Упругий, плотный с виду песок, а все засасывает: корягу с цепью от лодки, шпунты. Изгородь - почти с кольями в песок засосало... Ровное место, а постой в прибое с песком, и тебя засосет.

Гриппа сидел за столом, под парусиновым тентом, чинил сеть. Если то, что делал Жан, было для меня китайской грамотой, то работу Гриппы я понимал. Присаживался, смотрел, как он латает прореху, вшивая кусок дели. Пальцы чувствовали ячею, узлы получались ровные, неразвязывающиеся, один к одному, ни больше, ни меньше. Еще "юбка" болталась, а Гриппа говорил: "Через пять минут кончу", - выравнивал кромку, все ровно сходилось:

- Готово!

- За что продашь?

- За деньги.

- Любишь деньги?

- За деньги, - говорит Гриппа, смеясь, - я могу расцеловать до крови макушку даже китайца.

И берется, без остановки, за другую сеть.

Гриппа рассказывал, как его разбаловали деньгами на ставнике. Отработал первый месяц после флота, пошел в артельную кассу. Там целую гору навалили, окошка не видать. Не выдержал, спросил: "Это мне?" Она говорит: "А ты видел, на какую сумму расписался?" Тогда он посмотрел... Я открывал амбар, где сушилась рыба; лежали тюки с рыбацкой одеждой и снаряжением. Костюмы из парусины, суровой диагонали. Спецобувь с химически-стойкой резиной. Я находил себе занятие: "колол" трос - делал "сплесень" или "гашу". Малоприятная работенка, но имеет свою особенность. Гриппа ее не любил, откладывал напоследок. На "Тамге" сойдешь с руля, куда идти? В сырую каюту? Идешь к боцману: "У тебя что-либо порвалось?" - "Гашу" хочешь сплести?" "Почему бы нет?" Занял руки и думаешь о своем романе... Я привык читать в свете маяка, возле Туи. Во сне она навалилась на меня, обнимала, засыпала волосами страницы. Читаешь, отыскивая текст среди ее светлых волос, и в паузах света проблескового огня. Забавное чтение! Мне казалось, что я мог бы и писать так. Слова, зарождаясь в темноте, будут проступать в озарении света на листе бумаги. Приучил же себя Хемингуэй писать в кафе! Мне не мешал юный сон Туи. Порой Туя притворялась, что спит. Неожиданно утыкалась носом куда-нибудь... Туя не помешала мне ни своими волосами, ни поцелуями домучить "Пармскую обитель" Стендаля, скучнейший роман с бульварной интригой. За исключением сцен с Ватерлоо, которые я проштудировал из уважения к оценке Хемингуэя, невозможно читать с мыслью, что это автор "Прогулок по Риму", от которых я балдел. Попробовал проверить с Туей и Льва Николаевича Толстого. Вдруг одряхлел Лев со своей застарелой войной и салоном Анны Шерер? Нет, не одряхлел Лев! Свежий язык, отчеканен без всяких стараний; и как с неба берет: Безухов - старик, старый князь Болконский, княжна Марья, маленькая княжна с усатой губкой, обед у Ростовых, движение войск через австрийский мост с бьющей по ним французской картечью...

Господи! Хоть бы одну "усатую губку" создать...

Подходил Гриппа, смотрел, посмеиваясь, как я "размолаживаю" трос; как старательно обстукиваю и отделываю со смаком "гашу" для оттяжки или накладываю "марку" на трос. Он был доволен, конечно, что я стараюсь так, но предпочел бы, чтоб делал хуже и вдвое быстрей. Отдыхали; было странно видеть, что он не курил. Терпел уже целую неделю. Я старался отводить от него дым, он махал рукой: "Притерпелся, неважно". Гриппа был осведомлен о жизни на маяке больше, чем я.

- У Жана опухло яйцо, стало, как помидор, - сообщал Гриппа. - Куда с таким яйцом в тайгу ходить? Так что по Груше он уже не ползает.

- Как ему удалось подцепить Грушу?

- Ездил каждый день на "желонку", молил: "Не ебите Грушу, я на ней женюсь!"

- Чувствовал, что может дочь родить.

- У него хуй давно стоптался. Это все равно, что зачать от пробирки. Груша родила, не он.

- Думаешь, Жан поймает тигра?

- Тигр - нежное животное, не медведь, - отвечал Гриппа. - Не выдерживает погони.

Переходим на женщин.

- С Туей можно хоть в амбаре жить, - говорил Гриппа. - Только надо там выглядеть королем. А с Грушей можешь в амбаре жить и выглядеть, как хочешь.

- А с Варей?

Гриппа шевелил ноздрями с кустами волос, его красное, густо усеянное веснушками лицо, с облупленным носом, старело. Под глазами и на шее обозначались ранние морщины.

- Варе надо нежные слова говорить.

- Или ты не умеешь?

- Умеешь! Только получается "до" или "после".

- Ты ей вот что объясни, - учил его я, и это было то, что он от меня брал, втягивал волосатыми ноздрями, - скажи ей, что счастье не в том, чтоб говорить к месту слова, а в том, чтоб запомнить сказанное и поставить на свое место.

- Вот это да! Я и не повторю.

- Хочешь, запишу?

- Запиши, - говорил Гриппа просяще.

Мало, что ли, я сочинил писем на флоте женам таких вот остряков? Многие из жен знать не знали, что их мужья объяснялись в любви моими словами. Поэтому и гнали мужей в море, чтоб их делало такими красноречивыми. Не будь меня, давно бы разбежались по домам зверобои и китобои! А теперь ТУРНИФ валялся у моих ног: дадим любое судно, только иди!..

Гриппа прочитывал, шевеля губами:

- Такого, как ты, мне не хватало, - признавался он в чувствах и шел к своим сетям.

Однажды подошел с уловом колхозный МРС, тот самый, желтый, что я видел с откоса. За рулем стоял капитан без рубахи; рубаха, промокшая от пота, висела на компасе. Я смотрел, как они подводят к причалу "прорезь", полную рыбы. Прорезь объемом глубокая, вроде ванны, с дырами в днище; не тонула из-за плавучести, окантованная неширокой палубой. Привезли тонн двадцать гольцов и кеты. Сверху лежала чавыча, похожая на поросенка. Гриппа потом показал мне, как ее разделывают, срезая острым ножом со спины кубиками мясо на балык. Один из рыбаков, раскоряченный и обвисший, стоял на окантовке прорези, шевеля палкой уснувших исподнизу гольцов. Рыба перестояла в ставниках, залегла плотным слоем на дне "прорези". Половину ее придется выбросить из-за жары.

Вдруг рыбаку с палкой пришло в голову перелезть во время швартовки с прорези на МРС.

В этот момент сейнер и прорезь разошлись бортами, образовалась щель, широковатая для шага. Не помогал рыбаку и промежуточный кранец, висевший чересчур высоко, чтоб мог на него ступить. Я понял, что он совершает ошибку, может, смертельную, неминуемо оказываясь между прорезью и МРС. Рыбак тоже понял это и в последний миг отказался от своего намерения. Однако намерение, если оно выпущено из тела, все равно окончится действием. Желание прыгать, пройдя зыбью по фигуре, свернуло рыбака в дугу, не сразу погасившись отказом. МРС, ударившись сходу о причал, задел, как я ожидал, прорезь при отбросе. Борта сошлись, рыбака поддело, прищемив руку, которой он уже ухватился за стойку. Он упал в прорезь и забарахтался в ней среди рыб. Руку не раздавило, смягчил прижим резиновый кранец. Боль все равно страшная. Рыбак прижал руку, по лицу ничего нельзя понять. С этой рукой, лиловой, распухшей мгновенно, в мельчайших капельках сочившейся как бы из самих пор крови, он выбрался, уже не укачивая ее, как ребенка, так как боль погасла. Спокойно взял рубаху, что протянул капитан, и обмотал руку... Герой, конечно! Но если б он так ошибся на "Морже", Вершинин не дал бы ему свою рубаху. Вершинин, сидя на руках у Батька, подскочил бы и набил морду. И тут же высадил на необитаемом островке... Гуд бай, Робинзон!.. Все рыбаки были такие, как этот, уже в возрасте, раскоряченные от качки, с животами, обрюзгшие от грубой пищи.