Гончар Олесь

Твоя заря

Олесь Гончар

Твоя заря

Часть первая

ПУТЕШЕСТВИЕ К МАДОННЕ

Какое странное, и манящее,

и несущее, и чудесное в слове: доро

га! и как чудна она сама, эта дорога...

Гоголь

ЗАБЕЛЕЛИ СНЕГА

Всю жизнь потом Заболотный будет утверждать,- и к тому же без малейшей иронии,- что самые верные люди на свете - конечно, дети. Что даже жизнью своей он обязан тому славному степному народцу - хуторским мальчишкам, которые в сумерках нашли его, поверженного аса, под какой-то там заячьей кураиной в степи и на рядне приволокли в хуторок своим матерям на мороку...

В ту осень не раз над этой серой оккупационной степью завязывались воздушные бои, не раз и Заболотный появлялся в здешнем небе, с группой "ястребков" прикрывая своих ребят, пока они бомбили раскинувшуюся среди равнин, забитую вражескими эшелонами Узловую. А когда, отбомбившись, улетали обратно за Днепр на свой полевой аэродром, оставив после себя вулканы огня, подростки из окрестных хуторов прибегали к станции смотреть на разгром, па эти клокочущие пламенем степные Помпеи. Затаившись по ободранным садам, еще не попавшие под набор хлопцы и девчата жадно, с радостным биением сердца наблюдали, как лопаются цистерны, как горят по бессчетным колеям разбитые вдребезги фашистские эшелоны, как торчмя встают раскаленные рельсы, по которым должны бы их вывозить в тот проклятый рейх! Степная молодежь - парни еще безусые, девушки нецелованные,- они душой улавливали, что здесь, в огнях Узловой, сейчас решается их будущая судьба, разве же не образ ее является им здесь из хаоса покореженного, раскаленного, пружинящего железа?

Домой возвращались возбужденные, изредка даже с добычей, девушки, разрумянясь от пламени и переживаний, приносили рудые куски сплавленного сахара,- спекшийся в камень, был он для них как бы подарком от своих, от тех бесстрашных заднепровских соколов!

Вот так однажды вечером и Софийка вернулась домой распаленная, неся на пунцовых щеках еще не развеянный пламень станционных пожаров, и только шагнула в темноте на подворье, как Сенчик, младший брат, вымахнув из хаты, огорошил ее своим, на всю степь слышным, заговорщицким полушепотом:

- Л у нас летчик!

Так, словно сказал бы: "А у нас родился ребеночек!.."

В хате царила суматоха, мать и тетки хуторские вокруг кого-то хлопотали, кого-то обмывали, тело юношеское, окровавленное, непривычно сверкнуло, и Софийка, вспыхнув от смущения, стремглав бросилась из хаты. Прижатый к груди еще теплый кусок сплавленного сахара только здесь, в углу двора, выскользнул у девушки из-под фуфайки, глухо упал в бурьян, напугав брата. Софийка с Сончиком просидели над своим станционным трофеем до полуночи, настороженно караулили от ночных шорохов родную хату, всю теперь переполненную другой жизнью - заботами о летчике.

Значительно позже, когда Софийка уже в роли сестры милосердия, освоившись в новой обстановке, будет коротать вечера у спасенного, летчик однажды скажет ей:

- Какие все же славные эти ваши мальчишки... А женщины!.. Слов не найти... Только не слишком ли громкая молва пошла здесь о моей персоне?

Девушка догадалась, что его беспокоит. Сказала:

- Никто не выдаст.

- Почему вы так уверены?

Почему? Она и сама не знает почему. А вот уверена - и все... Случай, в конце концов, был рядовым. Сколько их падало тогда в леса, в степи, в болота, чтобы обезвеститься навсегда, чтобы еще одной скорбью омрачить товарищей где-то на далеких, исполненных тщетного ожидания аэродромах... А этому вот, чуть живому, суждено было оказаться здесь, вблизи Узловой, на исхлестанном ветрами хуторке, кем-то когда-то названном Синим Гаем. Хотя какой там гай: оккупационные бурьяны шумят окрест, с десяток хаток, всем ветрам открытых, жмутся среди степи друг к дружке. Тополь да явор у чьих-то ворот, традиционные вишенки за хатами, два-три колодезных журавля (па хвосте у одного большущий камень-грузило, что неизвестно откуда и взялся здесь, в краю черноземов), поодаль от хутора ферма, длинная, покосившаяся,- такой это мир...

Чьи-то годы протекали на ферме, а многие из хуторских находили себе работу как раз на станции, всю -жизнь топтали стожки туда да оттуда, хотя расстояние изрядное, нс рукой подать. И Софийка, сколько помнит себя, вес была связана с Узловой извилистой полевой стежкою, потому что отец работал на станции машинистом, а жизнь машиниста известно какая: дома не засиживается, побыл и подался, опять где-то там получает маршрут и, как обычно перед выходом в рейс, проходит медосмотр... Кажется, работал он там вечно, уставший, приходил после смены со своим промасленным сундучком и гостинцами в нем. Узловая же позвала отца и в ту самую горькую ночь осенью сорок первого, когда ветрище бесновался над степью, а Софийка, смущенно простившись, потом долго гналась за отцом, взывая во тьм.у, что он забыл свои часы... Тьма не откликнулась, никто тебя не услышал, или так надо было - не услышать. И теперь отцовы часы, память семейная, идут да идут себе, подвешенные сбоку на буфете, словно ожидая хозяина, ведя счет и дням и секундам. Отец Софийки в ту осень повел один из последних эшелонов на восток, повел ночью, тоскливо прокричав гудком на всю степь. Не было ничего печальнее того прощального гудка; поглотили просторы самого родного человека. Так с тех пор и живет он в этой хате только памятью, горечью разлуки, только бесконечным ожиданием. Сколько раз вскакивала мать среди ночи от постукивания в окно, а стучала, оказывается, всего лишь веточка вишни...

Мать успела увянуть, дочь подросла, и только их ожидание не знало никаких перемен. А вот со времени появления здесь этого летчика, найденного детворой в синегайских кураях, все заметно изменилось в Софийкиной жизни. Теперь есть кого спасать, есть кому каждое утро дарить свою улыбку, есть за кого носить в себе постоянный страх и напряжение, вздрагивая от каждого шороха ночи, каждый новый день встречая новой настороженностью, опаской и беспокойством, неизменно ощущая в душе неведомый раньше наплыв тепла и надежд. Хотя и при трагических обстоятельствах, но явился он из того иного, желанного мира и самим своим присутствием здесь, среди бесправных и вечно ожидающих, будто предвещает то, что должно свершиться. С момента появления летчика, который отныне всецело заполнил их жизнь, для хуторских начался новый отсчет времени. Пусть и не все посвящены в эту историю, пусть и не всем выпало знать - где он сейчас, у кого, за чьею печью сегодня его прячут,- однако догадывались все: он есть, рядом где-то находится, сррдч них, этот их живой талисман!.. И когда, бывало, соберутся около него женщины, которые борются за его жизнь, - даже в грубоватых шутках своих спасительниц оп улавливает, как много значит для них само его присутствие на этом, затерянном в степях, никакими законами не защищенном хуторке, где и его окончившийся неудачей бои людям пришелся как будто кстати и нес в себе нечто похожее на отраду. Ведь он невольно помог каждому из них лучше проявить себя, свою сущность, дал возможность на какое-то время этим хуторским говоруньям забыть о распрях, сплотиться, сквозь напускное недовольство проявить свой характер, свою непоказную, но летчику хорошо видимую жертвенность. Замечал, как эти артистки делали вид, будто досадуют на детей: откуда вы нам его притащили, этого красавца, что и ходить не умеет, такой нам достался сокол!

Это же могут и нас погубить из-за пего, все души ил нас повытрясут полицаи, если только обнаружится, кого мы здесь укрываем... Да хоть бы усатого нашли в бурьянах, а то даже безбровый и в дырах весь, уже и полотен наших на него не хватает!.. От ворчливых нареканий и мнимого недовольства спасительницы его нет-нет да и забегают мыслями в день завтрашний, и вот тогда получалось, что летчик все же для них не лишний, ведь когда придут наши да скажут: а ну-ка показывайтесь, какие вы здесь, может, сякие-такие, а мы вам не сякие-такие, мы вот кого спасли, вы за это каждой из нас еще и медалю выдать могли бы, разве нет?