Изменить стиль страницы

Словом «муж» она по-прежнему дорожила: слишком долго и унизительно дожидалась его.

Полина Васильевна уложила Машу на кровать, будто в колыбель. Голову ее по привычке погрузила в подушку… И стала ласкать дочь, как это бывало в детстве. И объясняла, втолковывала, как это было тогда же:

— Ты пойми… Иносказаний юриспруденция не допускает. Их не положено путать со смыслом буквальным. Убить в переносном смысле — это одно, а убить буквально — совсем иное. — Митя это ей уже говорил. — И как бы человек ни был преступен и гадок, судить его можно за совершенное злодеяние. А если осудят за преступление несовершенное, следователь (прежде всего он!) и судья сами в преступников превратятся.

— Я бы все равно показала Мите последнее письмо мужа. Но мне хотелось, чтобы сперва Парамошин люто намучился. Если суд его наказать не вправе, то должна была покарать я.

— Но страдать будет и Митя Смирнов. Еще как… Могут отобрать жалкую следовательскую зарплату. Что же останется? Костный туберкулез сестры и собственные недуги? — Полина Васильевна оборвала свои материнские ласки. — И сама ты будешь страдать: лжесвидетельство наказуемо. «Остерегайся парамошиных!» — завещал тебе муж. Парамошин сумеет доказать свою непричастность. Не забывай, с кем имеешь дело. Да и самосуд для тебя и для Мити был бы невыносим. В том смысле, что суд над самими собою.

— Мне уже все равно.

— Но я-то пока жива… — Полина Васильевна спохватилась: — И буду жить.

— Ты будешь жить, мамочка. Будешь…

Наткнувшись на опасность, которую она вначале не разглядела, Полина Васильевна продолжала говорить о Мите, а думала больше о дочери. Это было несправедливо, но она не могла преодолеть барьер материнской предвзятости:

— Тебе необходимо… ты обязана удержать следователя. Пока прокурор не санкционировал ордер на арест. Надо действовать. Не то… Арестуют Парамошина, а накажут вас. Ну посадят его в следственный изолятор, в этот филиал ада. Ты испытаешь недолгое удовлетворение. А затем? Надо успеть!

— Если Мите грозит такая опасность… Я не представляла себе! Думала: пусть убийца настрадается вдоволь, а после я покажу это письмо. Сейчас понимаю, осознаю. Я обязана искупить свой грех. Тоже смертный.

— Не смертный, но грех. И перед собой — в том числе.

— Успокойся, немедленно ему позвоню!

— Я пойду с тобою: хочу слышать своими ушами.

Между этажами, на лестничной клетке, был телефон-автомат.

— Ты звонишь домой или в следственное управление?

— В управление.

— Будь осмотрительна: там все прослушивается, — брезгливо предупредила Полина Васильевна.

Туда Маша еще не звонила ни разу. Но Митя предупреждал, что пробиться практически невозможно: «Впечатление такое, что весь город в объятиях преступности или добивается оправдания». А тут он сам взял трубку. «Потому что со мной мама, — подумала Маша. — Это ее токи, ее тревога».

— Дмитрий… — Она запнулась, не зная отчества. Он подсказал: Михайлович. — Дмитрий Михайлович, это свидетельница Беспалова. Не торопитесь, пожалуйста… У меня есть дополнительные факты. И показания.

— Тогда увидимся сегодня же. Как обычно. — Это означало, что он придет к ней домой. — Вас устраивает, Мария Андреевна?

— Устраивает.

Он не подделывался под казенность: разговаривал, не изменяя ни голосу, ни манере.

— Мы успели! — еще не повесив трубку, успокоила Маша Полину Васильевну. — Слава Богу…

На полэтажа им предстояло подняться вверх. Маша впервые увидела, как это маме сложно.

Прежде чем проститься, Полина Васильевна вновь отважилась преодолеть себя:

— После того как ты рассказала мне об этой беседе с «четвертым человеком в стране», я все время хочу задать тебе один странный вопрос. Ты не рассердишься?

— Рассержусь? На тебя?

— В каком часу приблизительно ты покинула тот кабинет?

— В три часа тридцать пять минут. И не приблизительно, а точно: там на каждом шагу часы.

— Потом ты выносила свой женский приговор Парамошину. А когда встретилась с мужем, чтобы собраться и поехать встречать Старый Новый год?

— Ровно в пять тридцать. Он сказал, что взволнован моим долгим отсутствием. И я для себя уточнила время.

— До полуночи, выходит, оставалось еще шесть с половиной часов?

«И я могла сообщить мужу о том, что все подозрения с него на следующий день будут сняты!» Эта мысль, как ни странно, явилась к Маше впервые. О чем угодно размышляла в связи с главной трагедией своей жизни. И неотступно в ее рассуждениях присутствовало «если бы»: «Если бы я не пошла к Шереметову… Если бы Петю Замошкина освободила, а с корреспондентами беседовать отказалась… Если бы вовремя стала проверять сахар в крови у мужа…» Но чаще всего она истязала себя другой мыслью: «Если бы я рассказала правду о маминой болезни, муж бы в такой ситуации одну меня не оставил. Ложь во спасение привела к гибели».

Если бы, если бы… Но это «если бы» не пришло в голову. Отчего? Как такое могло случиться? Ведь она не пряталась от своих просчетов, а ими себя истязала. Но не тем, который лежал на самой поверхности… Муж сказал, что за спасения не берет взяток, — и она помнила только это. Не смела оскорбить мужа в его собственных глазах?

Полина Васильевна увидела, что дочь бледнеет и близка к потере сознания. В страхе она попросила у дежурной сестры сильнодействующее лекарство.

— Что-то с вашей дочерью? — спросила сестра, знавшая, что по поводу себя самой Полина Васильевна никогда не била тревогу. — Что-нибудь еще? Укол? — сострадательно предложила она.

— Нет, я сама… — ответила Полина Васильевна.

Она больше доверяла своим, материнским, средствам воздействия.

— Слушай меня внимательно… Слушай! И верь каждому моему слову. Ты бы ничего не могла изменить! Главное в том, что он не хотел превратить тебя в поводыря. Не хотел слепоты и бессилья, бездействия. Сколько раз он повторял, что это ужасней смерти. Ты помнишь? А подлый слух все равно бы остался… Эхо парамошинского навета не заглохло бы. Следствие по приказу свою возню прекратило бы, а языки бы не прекратили. Им не прикажешь! Не стали бы повсюду объявлять: «Профессор Рускин ни в чем не виновен!»

— Но я же пошла… чтобы спасти его. И думала, что спасла…

— Ты и спасла. Иначе бы раструбили в газетах, по радио… Вот это бы раструбили! Связали бы с диссидентской историей… И возникло бы громкое дело. Они по инерции, с вроде бы минувших времен, любят «дела» масштабные. Ты это предотвратила! Ты спасла честь своего мужа. И тот визит твой не был напрасным. Ты превозмогла себя, но пошла…

— Он просил по его делам туда не ходить. Он считал это взяткой за спасение жизни, — не оправдываясь, а сообщая маме, еле слышно сказала Маша. — Ты мне как-то внушала, что «умолчание — это форма лжи».

— Нет правил без исключения. То не банальность, а безусловность. Целые профессии требуют порой умолчания. И подследственных в демократических странах предупреждают, что их слова могут против них же сработать, а потому безопасней молчать. Ложь во спасение — тоже не банальная фраза, а, бывает, и долг. Врачей в этом Центре, к примеру…

«Знаю, к чему приводит верность этому долгу. На себе испытала… Если б я сказала ему о твоей болезни… он бы сейчас был здесь!» — подумала Маша. Но вслух согласилась:

— Он просил, чтобы я воспользовалась тем номером в крайнем случае. Самом крайнем! И только ради себя.

— Вот видишь! Если б ты рассказала… ты бы перед последним его часом обидела и даже оскорбила его. Поэтому ты поступила верно. Как должна была поступить… Ты облегчила его уход. И он произнес свой последний тост без досады, даже оптимистично. Ты согласна со мной? Ты мне веришь?

— Верю, мамочка.

Полина Васильевна не была убеждена в том, в чем убеждала дочь. Но спасти Алексея Борисовича она уже не могла… Подобно заклинателю, она не уговаривала, а внушала Маше успокоение, раскрепощение от чувства страшной вины. И зачем она задала дочери тот вопрос? Юристка опередила в ней мать? Но разве она с детства не объясняла Маше, что не следует размахивать руками и отчаиваться по поводу того, что невозможно исправить?