Изменить стиль страницы

К тому же каждый танец не был заявлен, все они имели глубокое значение. Они, похоже, раскрывали все чувства, с которыми человек или человечество вообще проходят через жизнь. Они были универсальны. Например, была одна прелюдия Шопена, в которой Изадора просто ходила из одного конца сцены в другой. Как описать эту дюжину шагов, составлявших одну непрерывную линию? Их можно было назвать «Отчаяние, Смерть и Воскресение» или «Страдание и Радость». Начинался этот танец с плавных движений, темп то снижался до полного покоя, то обретал внутреннюю силу, медленно доходя до вершины. Был в ее репертуаре и знаменитый шубертовский «Музыкальный момент», где все прекрасные чувства материнства, казалось, нашли воплощение в нескольких простых, незабываемых движениях. Может ли кто-нибудь забыть непередаваемую грацию ее прекрасных рук, которыми она как бы укачивала ребенка и которые так давно были пустыми? А потом были вальсы Брамса, особенно потрясающим был один, когда Изадора представляла Богиню радости, рассыпая цветы вокруг себя… Могу поклясться, что видела на сцене детей, хотя я и знала, что их там нет и быть не может… Там танцевала и улыбалась Изадора, наклоняясь радостно вправо и влево… Это была чистая магия».

Там же, в Брюсселе, Лоле Кинель довелось услышать, как Есенин читает свои стихи и какова сила его воздействия на слушателей.

«В Брюсселе я впервые услышала чтение Есенина на публике. До этого он читал вслух некоторые свои стихи, обычно одну или две строчки, когда мы готовили тексты первого большого тома его стихов, издававшегося в Берлине. Думаю, что он читал их мне, чтобы проверить реакцию на эти строки. Он остро взглядывал на меня, изучая мое лицо. Он редко верил тому, что люди говорили ему, и у него был свой способ «выяснять». Его глаза сужались, превращались в синие щели, он наблюдал, задавая наивные вопросы и притворяясь глупеньким… Он читал хорошо, варьируя свой голос, интонацию, часто меняя акцент…

Но в Брюсселе я ощутила в полной мере, насколько он великолепен. Это было после последнего выступления Изадоры, мы устроили небольшую вечеринку в отеле. Там присутствовала сестра Изадоры Элизабет, приехавшая со своим другом из Берлина, менеджер Исайя, пианист, несколько друзей, Есенин и я.

Изадора, одетая в одну из своих греческих туник, полулежала на кушетке. Она выглядела молодой и очень красивой. Это был приятный, веселый ужин, все были в хорошем настроении. Даже Есенин, который не мог принять участие в общем разговоре, был весел и улыбался.

После ужина он по просьбе Изадоры согласился читать стихи. Он ушел в дальний угол комнаты, повернулся к нам лицом и начал читать. Он выбрал отрывки из драматической поэмы «Пугачев». Эта поэма считается самым крупным произведением Есенина и действительно представляет собой законченную драму в восьми сценах.

Я тут же подпала под очарование этих стихов; голос Есенина, южно–русского крестьянина, мягкий, слегка протяжный, звучал с необычайной широтой регистра, от нежного журчания до невообразимо диких, хриплых выкриков. Есенин был Пугачевым, пытанным казаком… поначалу много страдавшим, терпеливым, обманутым, а потом диким, хитрым, раздраженным, страшным в гневе и жажде свободы и мести… а в конце, когда его предали, робким и жалким… Есенин-Пугачев жаловался в напевном шепоте, кричал, плевался и богохулил, его тело содрогалось в едином ритме со стихами, пока не стало казаться, что вся комната вибрирует вместе с взрывами его чувств, потом, потерпев поражение, он падал… он плакал…

Мы все сидели молча… Долгое время никто из нас не мог поднять руки, чтобы зааплодировать, потом тишина была нарушена взрывом восторга… Я единственная из всех присутствующих знала русский язык и могла услышать музыку его слов, но все почувствовали силу его эмоций и были потрясены».

27 июля Есенин и Дункан прибыли в Париж. Там они провели всего несколько дней и выехали в Италию. Из Венеции Есенин написал письмо сестре Екатерине, явно указывающее на развивающуюся в его мозгу манию преследования: «Язык держи за зубами на все исключительно, на все, когда тебя будут выпытывать, отвечай «не знаю». Помимо гимназии ты должна проходить школу жизни, и помни, что люди не всегда есть хорошие.

Думаю, что ты не дура и поймешь, о чем я говорю.

Обо мне, о семье, о жизни семьи, о всем и о всем, что очень интересно знать моим врагам, — отмалчивайся».

Откуда возникла эта параноидальная мысль о врагах, представить трудно. Наверное, это все-таки одно из первых проявлений психического заболевания. Там же, в Италии, у Есенина состоялся примечательный разговор с одной дамой, Нелли Павловой, разговор, о котором она оставила запись.

«… Я помню то чувство, с которым я посетила этих двух людей в Риме, в одном из самых дорогостоящих отелей в этом городе.

Изадора была все еще прекрасна, все еще высокая и гибкая, в эту осень ее жизни, рядом с ней Есенин с мечтательными голубыми глазами, думающий о бедном, но справедливом мире… Я спросила его, обрел ли он наконец счастье в своей жизни. Он ответил на своем родном языке, слегка отвернувшись, словно желая избежать нежного и огорченного взгляда Изадоры. «Счастье — это гладкое слово в тени наших мечтаний… Когда я смотрю на этот мир с его тиранией, я предпочитаю залить свои глаза вином, только чтобы не видеть его рокового лица».

14 августа Изадора и Есенин опять были в Венеции. Лола Кинель рассказывала в своих мемуарах об одном вечере, когда они катались на гондоле, а Есенин предавался воспоминаниям:

«… Ночь была прекрасна, небо усыпано звездами, вода в лагуне напоминала огромную сверкающую черную простыню.

Изадора сидела в одиночестве под бархатным балдахином, очень спокойная — с той очаровательной грацией, которая заставляла думать о ней, как об ожившей прекрасной статуе. В сумраке можно было видеть изгиб ее белой полной шеи, обе руки покоились на борту гондолы. Все остальное скрывалось в тени.

Мы с Есениным сидели на корме, и он рассказывал мне о своей жизни — рассказывал очень просто и отстраненно, как если бы он говорил о ком-то постороннем. Тишина венецианской ночи была такой полной, что далекая песня гондольера и всплески волн, казалось, только подчеркивали эту тишину. Голос Есенина звучал почти как шепот, журчащий шепот, рассказывающий невероятные, волшебные сказки.

Он рассказывал о детстве бедного, босоногого крестьянского мальчика — о своем детстве … о прекрасных лицах и о самом прекрасном лице, какое он когда-либо видел, лице молодой монашки из русского монастыря, лице, которое было простодушным и чистым… о женщинах, о монастырях, о словах, которые живут, и о других, умерших, о языке простых людей, крестьян, странников, воров, который всегда жив, о многих других вещах…

Говорил он тихо, глаза были мечтательны, и виделось в нем нечто заставляющее думать, что у него душа ребенка, таинственным образом мудрого и удивительно нежного.

По дороге домой Есенин и я пели русские народные песни, и гондольер, несколько удивленный тем, что мы составили ему конкуренцию, от всей души аплодировал нам. Некоторое время спустя Есенин, будучи все еще в разговорчивом настроении, снова заговорил о России. Но теперь это был другой Есенин. Тот человек, поэт, выглядевший простым и наивным и каким-то образом мудрым, которого я знала только час или два, исчез. Рядом со мною был обычный известный мне Есенин: вежливый, необщительный, изображающий из себя дурачка, но замкнутый, с хитринкой в уголках глаз».

Как это ни прискорбно, но приходится признать, что двуликость Есенина действительно время от времени вылезала наружу, и очевидцы это подмечали. Так, например, вопреки всем проклятиям, которые Есенин обрушивал на западную цивилизацию за ее бездуховность, как он ни возмущался тем, что в Европе интересуются только фокстротом, а книг никто не читает, он весьма ревниво относился к переводу и изданию своих книг на Западе. Он прекрасно понимал, в частности, что появление его стихов в переводе на английский язык означает выход его, русского поэта, на мировую арену.