• «
  • 1
  • 2
Птичка-невеличка Untitled1.png

Арон Тамаши

ПТИЧКА-НЕВЕЛИЧКА

Ночь была летняя, пышная, полная тревоги. Словно акула на дне морском, притаилась в пепельной ночи деревня. В воздухе плавали ароматы, пестрые искорки цветочных лепестков мерцали в предрассветной мгле. Летучая мышь шуршала под соломенной крышей амбара, среди взъерошенной соломы копошились птицы. Лисица, принюхиваясь, кралась по фруктовому саду и замирала, вздрагивая, всякий раз, как плюхался на землю плод.

Мир поднимался, набухал, словно тесто в кадушке, и ворочалась где-то на донышке тревога.

Не спалось Лукачу Салке, молодому хозяину. Без сна вертелся он в постели, под жениным боком, да еще старался, чтобы вздохи, упаси бог, не всплыли из глубины колодца тревоги, вот и сопел, уткнувшись носом в подушку. А жена все равно почуяла, как набухает в душе Лукача летняя тревога, и внезапно спросила:

— Не спится тебе?

Тут Лукач сделал вид, будто только-только очнулся от сладкого сна.

— Ох-хо-хонюшки… Звала, что ли, Борица?!

— Не спится тебе, говорю?

— Никак, хоть ты тресни, — ответил Лукач.

— Думаешь, может, о чем?

— Есть такое дело.

— Какое такое?

— Есть, говорю, о чем поразмыслить человеку.

Ну да, подумала жена, забот хватает, а дальше — больше. Но коли еще больше не станет, с теми, что есть, бог даст, они справятся, ведь женаты всего-то три годочка, на здоровье не жалуются и любят друг дружку. Она по крайней мере так думает.

— Который час-то? — спросил Лукач.

— Сейчас?

— Да какое там сейчас, ведь уже, поди, завтра.

Женщина приподнялась на подушках и вгляделась в окно; пышная грудь ее тревожно вздымалась, кожа светилась прозрачно, как этот летний рассвет, секунду-другую Борица молчала, нежась в волнах теплого воздушного моря, лившихся в окно.

— Вроде как светает, — сказала она наконец.

— Тогда я встаю, — заявил Лукач.

— Посередь ночи?!

— Сама же говоришь, светает.

— Так ведь только забрезжило.

Лукач тоже взглянул в окошко — да чего там, не лежалось ему в постели, скребло что-то беспрерывно, царапало душу.

— Все равно встану! — сказал он.

— Полежи!

Обещанием звучали слова Борицы, и летней тревогой дышала грудь.

— Нельзя! — твердо сказал Лукач.

Хотя какое там нельзя, можно было еще часок по крайней мере. Да ведь только останься — взыграет натура, разольется огонь по жилам и опалит веточку; захочет присесть на нее другая птичка, ан не выйдет.

Лукач даже головой потряс, так ему стыдно стало.

— Ну я пошел! — сказал он.

И спустил босые ноги на пол.

— И чего это с тобой?.. — спросила жена.

— Ничего.

Неправда — это Борица поняла сразу. Неправда и отговорки одни: день-то был воскресный, рассветный час, самый что ни на есть райский час для супругов. Да хоть бы и не воскресенье, все равно едва забрезжило — самое время птичкам чирикать, а петуху кукарекнуть хоть единый разочек.

— Не хочешь — не говори, — сказала Борица.

— Сказал — ничего, значит, ничего, — повторил Лукач.

Словно розовое деревце с двумя пышными бутонами, так склонилась к нему жена.

— Поди сюда, шепни на ушко! — позвала она.

Как бы не так, подумал Лукач. Только того ему и не хватало — подойти к жене да нашептать на ушко неправду. Память-то нынче так и гложет, да его бы господь поразил, вздумай он сейчас миловаться, будто два года назад в этот самый день ничего не случилось. Случилось — такого не позабудешь. Эх, кабы не случилось! Не было бы нужды вставать на заре. Не стал бы он обещать того, что обещал. Да что поделаешь: платить приходится, платить. Иначе острия памяти не затупишь, а оно с каждым днем все больнее пронзает. Чтоб ему провалиться, тому месту, — проклятое воспоминание, растет себе, словно гриб ядовитый.

— Потом как-нибудь, погоди чуток, — сказал он.

— Потом нашепчешь?

— Да, да.

Борица тотчас успокоилась. Не для того ведь говорилось, чтоб — где слово, там и дело. Просто-напросто приятно поиграть с надеждой, словно с маленькой киской, что помахивает хвостиком в полумраке да еще урчит тихонечко от удовольствия, как сама земля на летней заре: прижмись ухом — и услышишь.

— Утречко настает, — сказала Борица.

— Да, вот-вот настанет, — отозвался Лукач.

А сам тем временем уже проворно одевался с той тщательностью и аккуратностью, как по случаю воскресенья. Потом побрился с особым старанием, подошел к кровати и встал перед Борицей.

— Соседке я обещался, — сказал он.

— Которой соседке? — спросила Борица.

— Анне.

— Можиной вдове?

— Ей.

Борица тотчас села, подтянула на плечах рубашку, поправила волосы.

— И что же такое ты ей обещал?

— Траву скосить.

— В саду?

— Нет, на Гужоре.

— В этакой глухомани?

— Да это ж совсем рядом, — ответил Лукач.

Женщина высунула из-под одеяла ногу и приумолкла, задумавшись, а сама при этом словно бы и не лежала в кровати, а парила на воздушной волне. Странный ветерок пронесся по комнате. Не было в этом ветерке обиды — одна тревога. А могла бы быть и обида, поняла ведь Борица, что Лукач правды сказать не захотел. Вроде как карася в порося перекрестил. А кому это надо?! Всякому ведь известно, а Лукачу еще и получше многих, что Гужор этот — самая что ни на есть глухомань. Дикое место, лес кругом, случись что меж двоих, господь бог и тот не узнает.

— Анна туда придет? — спросила она.

— К полудню подойдет, должно быть, — ответил Лукач.

Борица встала. Густые каштановые волосы отливали золотом в свете зари, тонкая ткань на груди натянулась.

— Что ж, траву ворошить и впрямь кому-то надобно, — тихо сказала она.

— Ну да, — отозвался Лукач.

— Да и обед косарю принести тоже.

Лукач совсем было собрался ответить: как же, мол, обычай такой, чтоб работнику обед носить, — да слово в горле застряло: уж больно хороша была Борица в набирающем силу утреннем свете. Послушайся он сейчас голоса страсти — гореть бы огнем гужорскому обещанию, но где-то в самой середке, там, где, должно быть, гнездится совесть, зазвучал другой голос. Заклубился перед глазами туман, и соткалось из него Аннино лицо в дымке грусти и укоризны.

— Али нет? — спросила Борица.

— Чего «нет»? — вздрогнул Лукач.

— Обед, говорю, Анна принесет али нет?

— Наверное.

— Чего «наверное»? Как-никак обычай.

И снова Лукач промолчал. Тайна, скрытая на дне души, не пускала слов на волю. Эх, как было бы славно взять да взломать все запоры и прямо сейчас, в нежном свете зари, поведать обо всем, что случилось летом сорок четвертого в том проклятом лесу, где они прятались с Анниным мужем. Прятались, да: роту всю разметало, а они оба двое, добрые друзья и к тому же соседи, укрылись вместе в лесу. Нужно было уходить, да Можа, бедняга, был ранен в ногу — пришлось остановиться. На привале Можа заснул, Лукача тоже сморило. Кабы не птаха, что усердно щебетала над головою, он бы совсем провалился в сон. Но птаха знай себе верещала как нанятая, подергивала алой головкой, чистила блестящие перышки на голубенькой грудке и зеленой спинке.

— Я ведь чего про то спросила, — сказала Борица.

— Что спросила? — отозвался Лукач.

— Ты-то сам что тогда делать станешь?

— Когда тогда?

— Когда тебе обед подадут.

— Поем, чего ж еще.

— А меня вспомнишь?

— Вспомню.

Женщина умолкла: вот и ладно, значит, там, на цветущей лужайке, во время обеда, Лукач ее не позабудет, и станет она витать меж ними обоими, а коли так — пусть себе дьявол балует сколько влезет, хоть и непросто Лукачу ответить, ежели враг пристанет: чего ж ты, давай, мол, хотел ведь когда-то взять Анну в жены!

— Она бы за тебя пошла, — сказала Борица.

— Пошла бы, — отозвался Лукач.

— А теперь поздно.

«Поздно-то, может, и не поздно», — подумал Лукач, но и эту мысль утаил. Позавтракал в молчании, достал косу и сказал: