Изменить стиль страницы

– Не готов – в отношении чего же? Нравственной высоты? Но тогда – кто ж?…

– А вот – кто ж?… Это, может, до монголов было – нравственная высота, а мы как зачли, так и храним. А как стали народ чёртовой мешалкой мешать – хоть с Грозного считайте, хоть с Петра, хоть с Пугачёва – но до наших кабатчиков непременно, и Пятый год не упустите, – так что теперь на лике его незримом? что там в сокрытом сердце? Вот кельнер наш – довольно неприятная физиономия. А над нами – “Унион”, кино, этот антихрист искусства, там тапёр играет в темноте – а что у него в душе? какая ещё харя высунется из этого “Униона”? И почему же надо всё время для них жертвовать собой?

– Тапёр и кельнер, – объявил Котя, – это не строго народ.

– А где же? – седо-светлую узкую голову со светящимся бобриком повернул на него Варсонофьев. – До каких же пор непременно обязательно один мужик? Уж миллионы из него утекли – и где ж они?

– Но тогда надо строго научно определить народ!

– Да все мы научность любим, а вот народа никто строго не определил. Во всяком случае не одно ж простонародье. И нельзя ж интеллигенцию отдельно от народа считать.

– И интеллигенцию определить! – сил не смеряя, ломился Котя.

– И этого тоже никто не умеет. Например, духовные лица у нас никак не интеллигенция, да? – И увидел в котином мимолётном фырканьи подтверждение. – И всякий, кто имеет ретроградные взгляды, – тоже у нас не интеллигент, хоть будь он первый философ. Но уж студенты – непременно интеллигенты, даже двоечники, второгодники и по шпаргалкам кто…

Не выдержал серьёзности, бороду от усов отодвинул в явном смехе. К усам прилипла пивная пена. Показал неприятному кельнеру:

– Ещё пару, пожалуйста.

Хватка серьёзности за столом ослабла, опала – а Саня всё ещё задерживался в ней: что-то в этом коротком разговоре так и не разрешилось, в сторону повисло и оборвалось. Он не просто думал в разговоре, но удручался.

– А кстати, молодые люди, если это не нескромно, мне хочется понять: вы – каковых родителей дети? Из какого слоя?

Котя густо покраснел и стих, как поперхнулся. Сказал нехотя, к молчанию:

– Мой отец умер.

И пива налил.

Но Саня знал котино больное место: ему стыдно, что его мать – рыночная торговка, он обходит это, как может. И, отрываясь от недодуманного, собою заставил друга:

– А дед у него – донской рыбак. А мои родители – крестьяне. Я в семье – первый, кто учился.

Варсонофьев довольно сплёл и расплёл пальцы:

– Вот вам и пример. Вы и от земли, вы и студенты московского университета. Вы и народ, вы и интеллигенция. Вы и народники – вы и на войну идёте добровольно.

Да, это трудный и лестный был выбор – к кому же себя отнести.

Котя разодрал воблу как грудь себе:

– Но я так начинаю понимать, что вы – не сторонник народовластия?

Покосился Варсонофьев:

– Как вы догадались?

– Что ж, по-вашему, народовластие – не высшая форма правления?

– Не высшая, – тихо, но увесисто.

– А – какую ж вы предложите? – возвращался Котя в свой жизнерадостный, почти детский задор.

– Предлагать? И не посмею. – Повёл, повёл из двух пещер тёмно-блестящими глазами. – Кто это смеет возомнить, что способен придумать идеальные учреждения? Только кто считает, что до нас, до нашего юного поколения, ничего важного не было, всё важное лишь сейчас начинается. И знаем истину только наши кумиры и мы, а кто с нами не согласен – дурак или мошенник. – Он, кажется, сердиться начинал, но тут же умерился: – Да не будем упрекать именно наших русских мальчиков, это мировой всеобщий закон: заносчивость – первый признак недостаточного развития. Кто мало развит – тот заносчив, кто развился глубоко – становится смиренен.

Нет, Саня не поспевал за разговором: слушал новое, а додумывал передсказанное. Уж сколько они захватили, бросили и дальше. Но всё то безнадёжно упуская, вот этому последнему он выставился навстречу:

– А вообще, идеальный общественный строй – возможен?

Варсонофьев посмотрел на Саню ласково, да, отречённый неуклонный уставленный взгляд его мог быть ласковым. Как и голос. Тихо, с паузами он сказал:

– Слово строй имеет применение ещё лучшее и первое – строй души! И для человека нет нич-чего дороже строя его души, даже благо через-будущих поколений.

Вот оно, вот оно, что выдвигалось! вот что Саня улавливал: надо выбирать! Строй души – это же и есть по Толстому? А счастье народа? – тогда не держится…

Прогонял, прогонял продольные морщины по лбу. А Варсонофьев:

– Мы всего-то и позваны – усовершенствовать строй своей души.

– Как – позваны? – перебил Котя.

– Загадка! – остановил Варсонофьев пальцем. – Вот почему, молясь на народ и для блага народа всем жертвуя, ах, не затопчите собственную душу: а вдруг из вас кому-то и суждено что-то расслышать в сокровенном порядке мира?

Сказал, на обоих посмотрел: не много ли? Притушился. Отхлебнул. В который раз отёр от пены усы.

А юности это заманчиво, так сразу и подпрыгивает навстречу в глазах: а что? а правда? а ведь не зря я что-то чувствую в себе?

Но всё-таки интересовало мальчиков:

– А – общественный строй?

– Общественный? – с интересом заметно меньшим взял Варсонофьев несколько горошинок. – Какой-то должен быть лучше всех худых. Да может и пресовершенен. Но только, друзья мои, этот лучший строй не подлежит нашему самовольному изобретению. Ни даже научному, мы же всё научно, составлению. Не заноситесь, что можно придумать – и по придумке самый этот любимый народ коверкать. История, – покачал вертикальной длинной головой, – не правится разумом.

Вот! Вот ещё! Саня вбирал, Саня и руки сложил, улавливая:

– А – чем же правится история?

Добром? любовью? – что-нибудь такое сказал бы Павел Иваныч, и связалось бы слышанное от разных, в разных местах, – как хорошо, когда совпадает!

Но нет, не облегчил Варсонофьев. Ещё по-новому отсек:

– История – иррациональна, молодые люди. У неё своя органическая, а для нас может быть непостижимая ткань.

Он это – с безнадёжностью сказал. До сих пор прямой в спине, он дал себе согнуться и отклониться к спинке стула. Ни на того, ни на другого не смотрел, а в стол или через мутно-зелёные бутылочные искажения. Ни Котю, ни Саню ни в чём он не убеждал, но стал говорить звучней и не покидая фраз несогласованными – да не читал ли он лекций где-нибудь?

– История растёт как дерево живое. И разум для неё топор, разумом вы её не вырастите. Или, если хотите, история – река, у неё свои законы течений, поворотов, завихрений. Но приходят умники и говорят, что она – загнивающий пруд, и надо перепустить её в другую, лучшую, яму, только правильно выбрать место, где канаву прокопать. Но реку, но струю прервать нельзя, её только на вершок разорви – уже нет струи. А нам предлагают рвать её на тысячу саженей. Связь поколений, учреждений, традиций, обычаев – это и есть связь струи.

– Так что ж, ничего и предлагать нельзя? – отдувался Котя. Устал он.

Саня мягко положил руку на рукав Варсонофьеву:

– А – где же законы струи искать?

– Загадка. Может быть, они нам вовсе не доступны, – не обрадовал Варсонофьев, вздохнул и сам. – Во всяком случае – не на поверхности, где выклюет первый горячий умок. – Опять поднял крупный палец как свечу: – Законы лучшего человеческого строя могут лежать только в порядке мировых вещей. В замысле мироздания. И в назначении человека.

Замолчал. В своей библиотечной позе замер: руки на столе шалашиком, и бородой аккуратно подстриженной в круглую лопатку, туда-сюда о переплетенные пальцы.

Может быть, и не надо было им этого всего. Но не совсем обычные студенты.

Котя мрачно тянул пиво. Узелком на лбу надулась у него жила, от думанья:

– Что ж, тогда и делать ничего нельзя? Только наблюдать?

– Всякий истинный путь очень труден, – подбородком в руки отвечал Варсонофьев. – Да почти и незрим.

– А на войну идти – правильно? – очнулся Котя.