Изменить стиль страницы

Началась Севастопольская война. Заговорили о народном ополчении, и вся Москва, вспоминая избрание Кутузова начальником Петербургских дружин в 1812 году, выразила желание иметь начальником московского ополчения – Ермолова. Избрание состоялось торжественное, единодушное, потому что из многих тысяч голосов в избирательной урне оказалось только девять черных шаров...

Невозможно изобразить волнения, объявшего всех присутствовавших в огромной зале благородного собрания, когда известно стало количество избирательных голосов. Долго не прерывались рукоплескания и крики восторга. В приветственной речи, обращенной по этому случаю к Ермолову, между прочим говорилось:

“Сам Бог сберегал вас, кажется, для этой тягостной годины общего испытания. Идите ж, Алексей Петрович, с силами Москвы, в которой издревле отечество искало и всегда находило себе спасение, идите принять участие в подвигах действующих армий. Пусть развернется перед ними наше старое, наше славное знамя 1812 года. Все русские воины будет рады увидеть вашу белую голову и услышать любимое имя; оно неразлучно в их памяти с именем Суворова, из рук которого вы получили первый Георгиевский крест, и с именем Кутузова, которому служили правой рукой в незабвенном Бородинском сражении”.

Вся Москва ликовала. Купцы в рядах, извозчики со своими седоками – все толковало о Ермолове и радовалось, как будто победа уже осенила русские знамена и враги изгнаны из пределов отечества.

Графиня Ростопчина выразила это общее настроение Москвы в следующих звучных стихах.

Народный голос – голос Бога.
Он ныне громко вопиет:
“Вставай, Ермолов! Русь зовет!” —
Тебе знакома ведь дорога.
С единодушным увлеченьем
Тебя назначила молва,
И над московским ополченьем
Вождем поставила Москва.
Возьми рукой неослабелой
Свой старый меч – французов страх.
Наш вождь, в покое поседелый,
Помолодеешь ты в боях.
Вставай! Честь русского народа
Его врагам припомяни,
И пусть двенадцатого года
Великие воскреснут дни.
Вставай! Когда по всей России
Известен станет выбор наш:
Шатры восплещут боевые,
Хвалой откликнется шалаш!

Какой-то аноним ответил ей от имени Ермолова.

Не неизвестного поэта
Читал я добрые слова:
По звукам лестного привета
Вас прямо назовет молва.
Вы помянули год восстанья,
Для нашей славы дивный век,
Когда, услыша глас призванья,
Явился русский человек.
Вы правы! Пусть меня забыли,
Но наш не позабыл народ,
Когда Москву мы хоронили,
Двенадцатый свершали год.
И ныне чтут мои седины
В воспоминанье старины,
И этой памятной годины
Ее достойные сыны.
Но горделивыми мечтами,
Поверьте, я не ослеплен:
Давно я удручен годами,
От дела битвы удален.
Давно заржавлен меч мой бранный,
Ослабла дряхлая рука,—
И пир кровавый, пир желанный
Едва ль по силам старика.

Московскому ополчению, как известно, не привелось принять непосредственного участия в деле защиты отечества.

Тихо и незаметно прошли последние дни героя в Москве; двенадцатого апреля 1861 года он скончался на восемьдесят пятом году от рождения, сидя в своем любимом кресле, имея одну руку на столе, другую на колене; за несколько минут он еще, по своей привычке, притопывал ногою.

Невозможно лучше выразить чувств России при этой смерти, как некрологом газеты “Кавказ”, умевшим не сказать ничего лишнего.

“11 апреля, в 11 3/4 часа утра,– говорилось в нем,– скончался в Москве известный всей России генерал от артиллерии Алексей Петрович Ермолов. Каждый русский знает это имя: оно соединено с самыми блестящими воспоминаниями нашей народной славы: Валутино, Бородино, Кульм, Париж и Кавказ – вечно передавать будут имя героя, гордость и украшение русского войска и народа.

Имя Ермолова дорого каждому русскому еще и потому, что он принимал участие в каждом умственном труде, поддерживал начинающего, благословлял его на новый труд и всегда был доступен людскому горю и несчастью.

Не исчисляем заслуг и званий Ермолова: его имя и звание – истинно русский человек в полном значении этого слова”.

Любопытен факт, что смерть его не обошлась без легенды, характера странного и мистического.

Вот что рассказывал один из людей, близко знавших Ермолова.

“Однажды (говорил он), уезжая из Москвы, я заехал проститься с Ермоловым и не мог при этом скрыть своего волнения.

– Полно,– сказал он,– мы еще увидимся, я не умру до твоего возвращения.

Это было года за полтора до его кончины.

– В смерти и в животе Бог волен! – возразил я.

– А я тебе положительно говорю, что умру не через год, а позднее,– сказал он, и с этими словами повел меня к себе в кабинет, вынул из запертого ящика лист исписанной бумаги и поднес его к моим глазам.

– Чьей рукой писано? – спросил он.

– Вашей.

– Читай.

Это было нечто вроде послужного списка, начиная с чина подполковника, с указанием времени, когда произошел каждый мало-мальский замечательный случай из его богатой событиями жизни.

Он следил за моим чтением, и когда я подходил к концу листа, он закрыл рукой последние строки.

– Этого тебе читать не следует,– сказал он,– тут обозначены год, месяц и день моей смерти. Все, что ты прочел здесь,– продолжал он,– написано вперед и сбылось до мельчайших подробностей. Вот как это случилось.

Когда я был еще подполковником, меня командировали раз на следствие в уездный город Т. Квартира моя состояла из двух комнат: в первой помешалась прислуга, а во второй я. Пройти в эту последнюю можно было не иначе, как через первую комнату. Раз ночью я сидел за письменным столом и писал. Окончив, я закурил трубку, откинулся на спинку кресла и задумался. Поднимаю глаза – передо мной, по ту сторону стола, стоит какой-то не известный мне человек, судя по одежде – мещанин. Прежде чем я успел спросить, кто он и что ему нужно, незнакомец сказал: “Возьми лист бумаги, перо и пиши”. Я безмолвно повиновался, чувствуя, что нахожусь под влиянием неотразимой силы. Тогда он продиктовал мне все, что должно со мною случиться в течение всей моей жизни, и заключил днем моей смерти. С последним словом он исчез. Прошло несколько минут, прежде чем я опомнился, вскочил с места и бросился в первую комнату, миновать которую не мог незнакомец. Там я увидел, что писарь сидит и пишет при свете сального огарка, а денщик спит на полу у двери, которая оказалась запертою. На вопрос мой: “Кто сейчас вышел отсюда?” – удивленный писарь ответил: “Никого”.

– До сих пор я никому не рассказывал об этом,– заключил Алексей Петрович,– зная наперед, что одни подумают, что я выдумал, а другие сочтут меня за человека, подверженного галлюцинациям, но для меня это факт, не подлежащий сомнению – видимым осязательным доказательством которого служит вот эта бумага.

И умирая, Ермолов не отклонился от величавой простоты, характеризующей его. В духовном завещании он сделал следующие распоряжения о своем погребении. “Завещаю похоронить меня как можно проще. Прошу сделать гроб простой, деревянный, по образцу солдатского, выкрашенный желтою краскою. Панихиду обо мне отслужить одному священнику. Не хотел бы я ни военных почестей, ни несения за мною орденов, но как это не зависит от меня, то предоставляю на этот счет распорядиться, кому следует. Желаю, чтобы меня похоронили в Орле, возле моей матери и сестры; свезти меня туда на простых дрогах без балдахина, на паре лошадей; за мною поедут дети, да Николай мой, а через Москву, вероятно, не откажутся стащить меня старые товарищи артиллеристы”.