Эрнст Теодор Амадей Гофман.
ОБЕТ
В день Святого Михаила, как раз тогда, когда кармелиты колокольным звоном оповещали о начале вечерней службы, по улочкам маленького польского пограничного городка Л. с грохотом промчался приметный дорожный экипаж, запряженный четырьмя почтовыми лошадьми, и остановился у дома старого немецкого бургомистра. Дети с любопытством повысовывали головы в окно, хозяйка же дома швырнула на стол свое шитье и раздраженно крикнула старику, появившемуся из другой комнаты: "Снова приезжие, посчитавшие наш тихий дом гостиницей, а все из-за этой эмблемы. Зачем ты решил снова позолотить каменного голубя над дверью?"
В ответ старик лишь многозначительно улыбнулся; в мгновение ока он сбросил домашний халат, надел благородное платье, которое, тщательно вычищенное, все еще висело на спинке стула после прихода из церкви, и, не успела безгранично удивленная жена его открыть рот, чтобы задать очередной вопрос, как он уже стоял, зажав свою бархатную шапочку под мышкой, так что серебристо-белая голова его как бы светилась в сумерках, перед дверцей кареты, которую как раз отворял слуга. Из экипажа вышла пожилая дама в серой дорожной накидке, за ней следовала высокая молодая особа, лицо которой было скрыто густой вуалью; опираясь на руку бургомистра, она неверным шагом, пошатываясь, проследовала в дом и, войдя в комнату, обессиленно упала в кресло, которое по знаку бургомистра тут же пододвинула хозяйка. Пожилая женщина тихим и очень печальным голосом промолвила, обращаясь к бургомистру: "Бедное дитя! Я должна провести подле нее еще несколько минут". С этими словами она стала снимать свою накидку, в чем ей помогла старшая дочь бургомистра, и взглядам присутствующих открылось монашеское одеяние, а также сверкающий на груди крест, выдававший в ней аббатису цистерцианского женского монастыря. Ее спутница тем временем проявляла признаки жизни лишь тихими, едва слышными вздохами и наконец попросила подать ей стакан воды. Бургомистрша же принесла восстанавливающие силы капли и эссенции и, расхваливая их чудодейственную силу, предложила молодой даме снять плотную, тяжелую вуаль, видимо, затрудняющую ей дыхание. Но та отвергла это предложение, откинув назад голову и подняв руку как бы защищающимся жестом; принесенную ей воду, в которую озабоченная хозяйка влила несколько капель живительного эликсира, Она выпила, даже не приподняв вуали.
— Вы же все подготовили, сударь? — обратилась аббатиса к бургомистру.— И все сделали как нужно?
— Именно так,— отвечал старик,— именно так! Я выполнил все, что только было в моих силах, и надеюсь, что наисветлейший князь будет мною доволен, как и наша любезная гостья.
— Так оставьте нас еще на несколько минут наедине,— попросила аббатиса.
Все покинули комнату. Было слышно, как аббатиса торопливо и проникновенно заговорила, обращаясь к молодой даме, и как та наконец тоже начала говорить трогательным, взволнованным голосом. Не прислушиваясь специально, хозяйка все же осталась стоять у двери, за которой разговаривали по-итальянски, и уже одно это делало внезапное появление незнакомок еще более таинственным и увеличивало ее беспокойство. Старик отправил жену и дочерей позаботиться о вине и прочем подкреплении, а сам вернулся в комнату. Молодая женщина, стоявшая перед аббатисой со склоненной головой и сложенными на груди руками, казалась более спокойной и сдержанной. Аббатиса не отказалась от угощения, предложенного хозяйкой, после чего промолвила: "Пора!" Ее подопечная опустилась на колени, аббатиса положила ей на голову руки и тихо прочитала молитвы. Закончив их, она заключила девушку в объятия, при этом слезы потекли по ее щекам, и крепко, порывисто прижала к своей груди. После этого она с достоинством благословила семью и поспешила, сопровождаемая стариком, к экипажу, где уже громко ржали запряженные свежие лошади. Покрикивая и дуя в рожок, ямщик погнал лошадей к городским воротам.
Когда бургомистрша поняла, что дама под вуалью остается здесь (с экипажа сняли и занесли в дом несколько тяжелых чемоданов), и, возможно, на продолжительное время, она не могла скрыть своей тревоги и озабоченности. Выйдя в переднюю, она преградила путь старому бургомистру, который как раз собирался войти в комнату, и тихо, испуганно прошептала:
— Ради Христа, что за гостью приводишь ты в дом, ничего мне не рассказав и даже не предупредив меня?
— Все, что знаю я, узнаешь и ты,— невозмутимо отвечал старик.
— Ах, ах! — продолжала женщина еще более испуганно,— но, вероятно, тебе известно далеко не все. Как только госпожа аббатиса отъехала, дама, верно, почувствовала себя очень стесненной под плотной вуалью. Она подняла длинный черный креп, и я увидела...
— Ну, и что же ты увидела, женщина? — спросил старик жену, которая, дрожа, оглядывалась по сторонам, словно боялась увидеть привидение.
— Черты лица разглядеть было невозможно, но вот только его цвет, эта серая, мертвенная бледность... Но вот что я заметила очень даже хорошо, так это то, что дама находится в положении. Это ясно как божий день. Через несколько недель она будет рожать.
— Я знаю об этом,— довольно мрачно отвечал старик,— и, чтоб ты не умерла от любопытства и беспокойства, я попытаюсь в двух словах объяснить тебе все. Знай, что князь 3., наш высокий покровитель, несколько недель назад написал мне, что аббатиса цистерцианского монастыря в О. привезет ко мне некую даму, которую я должен скрытно, тщательно оберегая от посторонних глаз, принять у себя в доме. Келестина — так ее следует называть — дождется у нас близких родов, а затем вместе с ребенком ее снова заберут. Добавлю к этому еще, что князь потребовал у меня самого внимательного и заботливого ухода за ней и приложил для начала весьма привлекательный кошель с изрядным количеством дукатов, который ты можешь найти в моем комоде, после чего тебя наверняка перестанут мучить всякие ненужные мысли.
— Стало быть, мы должны,— заключила бургомистрша,— поспособствовать сокрытию чьего-то благородного греха.
Старик не успел ничего ответить — в комнату зашла их дочь и сообщила, что незнакомка просит проводить ее в отведенные для нее покои. По распоряжению бургомистра обе комнатушки верхнего этажа были убраны и украшены с величайшей тщательностью, и старика немало задело, когда Келестина спросила, нет ли у него какой-либо другой комнаты, окно которой выходило бы на внутренний двор. Нет, ответил он и добавил, лишь для очистки совести, что вообще-то имеется одно помещение, окно которого выходит в сад, но его едва ли можно назвать комнатой, а скорее жалким чуланом, просторным лишь настолько, чтобы в нем поместилась кровать, стол и стул — как в монастырской келье. Келестина немедленно потребовала, чтобы ей показали этот чулан и, едва войдя в него, заявила, что именно эта комнатушка соответствует ее желаниям и потребностям, что она будет жить только в ней и сменит ее на более просторную лишь тогда, когда ее состояние потребует большего помещения и сиделку. Сравнение старого бургомистра оказалось пророческим: если ранее этот покой лишь напоминал монастырскую келью, то скоро он и в самом деле стал ею. Келестина прикрепила на стене образ Девы Марии, а на старом деревянном столе под ним поставила распятие. Постель состояла из мешка, набитого соломой, и шерстяного одеяла; кроме деревянной табуретки и еще одного маленького стола Келестина из обстановки не попросила больше ничего.
Хозяйка, примирившаяся с незнакомкой из-за глубокого страдания, которым веяло от всего ее существа, надеялась незатейливо развеселить и разговорить ее, однако незнакомка кротко попросила не нарушать ее одиночества, в котором она, обратив мысли лишь к Святой Деве и святым, находит утешение. Ежедневно, лишь только забрезжит утро, она отправлялась к кармелиткам, чтобы послушать утреннюю мессу; остаток же дня посвящала неустанным молитвам, ибо если возникала необходимость зайти к ней в комнату, ее заставали там либо молившейся, либо читающей божественные книги. Она отказывалась от всякой иной пищи, кроме овощей, от всяких напитков, кроме воды, и лишь настойчивые уговоры старого бургомистра, беспрерывно толковавшего, что ее состояние и существо, которое живет в ней, требуют лучшего питания, убедили ее наконец отведать мясного бульона и выпить немного вина. Эта суровое монастырское затворничество (в доме все считали его покаянием за совершенный грех) вызывало сочувствие и одновременно некое глубокое благоговение, причем все это совершенно независимо от благородства ее стана и неповторимой грации каждого ее движения. К этим чувствам примешивалось, однако, нечто зловещее, проистекающее от того обстоятельства, что она так и не сняла своей вуали, не открыла своего лица. Никто не приближался к ней, кроме старика и женской половины его семьи; последние лее никогда не выезжавшие из городка, никоим образом не могли узнать лицо, которого прежде никогда не видели, и таким образом приоткрыть завесу над тайной. К чему же тогда это закутывание? Буйная фантазия женщин сотворила вскоре душераздирающую легенду. Лицо незнакомки (такова была фабула) изуродовано страшной меткой — следами когтей дьявола; отсюда и непроницаемая вуаль. Старику стоило больших усилий прекратить эту болтовню и воспрепятствовать распространению дурацких слухов за пределы дома, ибо о пребывании у бургомистра загадочной незнакомки, конечно же, в городке было уже известно. Посещения ею монастыря кармелиток тоже не остались незамеченными, и вскоре ее уже называли черной женщиной бургомистра, тем самым придавая ей некую призрачность. Случилось так, что в один прекрасный день, когда дочь хозяев принесла в комнату незнакомки еду, дуновение ветра приподняло вуаль; незнакомка с быстротою молнии отвернулась, спасаясь от взгляда девушки. Та же спустилась вниз совершенно бледная, дрожа всем телом. Как и ее мать, она увидела мертвенно-бледный лик, на котором не было, впрочем, никаких следов уродства. В глубоких глазных впадинах сверкали необычные глаза. Старик отнес это к области фантазии, но, говоря честно, ему, как и всем, было не по себе и он, несмотря на всю свою набожность, желал бы, чтобы это вносящее смуту существо поскорее покинуло его дом.