Вы когда-нибудь задумывались о смысле выражения «моя вторая половинка»? О том, как это здорово, идеальной дополнять друг друга… И как это сложно, стать единым целым из двух половинок… Если задумывались — вы поймете, что чувствовал я, думая, что теряю Сашу.

Мы больше не были единым целым! Два молчаливых «Я». Два молчаливых призрака, потерявших частичку себя… Ну, или, по крайней мере, не потерявших, а лишь уронивших ненадолго. Потому что со временем все наладилось…

Я часто ловил Сашу за тем, что она всматривается в зеркало. По несколько десятков минут сидит на диване и вглядывается в его блестящую поверхность, силясь увидеть в нем что-то… Я не раз спрашивал ее об этом, но Саша предпочитала отмалчиваться. Прятать зеркало за спиной, когда я подходу к ней, с улыбкой на губах, но без оной в глазах, говорить, что поправляет макияж.

Думаю, что я знаю, что она искала там. Темноту. То, что видят в зеркале уроды! Холодную тьму, следующую за ними…

Иногда, но, слава Богу, очень редко, я видел, как на ее лице промелькнет страх. Страх, похожий на тот, что я видел в глазах урода, когда он смотрелся в это самое зеркальце. Страх холодной тьмы! Но секунду спустя на ее лице уже читалось облегчение — уж не знаю, что мелькало там, в глубинах зеркала, но оно исчезало достаточно быстро, чтобы позволить Саше не сойти с ума…

Но все наладилось… Я даже не понял, как это произошло. Просто, две недели спустя, вечером Саша поставила в магнитофон кассету с какой-то медленной и красивой музыкой, и подошла ко мне, протянув руку.

— Белый танец, — сказала она, — Дамы приглашают кавалеров…

— Батарейки посадим… — ответил я, хотя душа моя ликовала, — Они ж теперь на вес золота!

— Ну и пусть! Будем жить при свечах!

— Значит при свечах, — согласился я, нежно взяв протянутую руку в свою.

И мы танцевали, пока композиция не закончилась. Я не знаю, что это было, и никогда потом не интересовался у Саши, чью кассету она поставила в тот день. Лучше пусть она останется для меня абстрактной, волшебной музыкой, звуки которой я буду помнить всю оставшуюся жизнь…

В Сашиных глазах я все еще читал робость и страх. Страх вновь сблизиться со мной, вновь открыть мне душу, но в то же время я видел в них и желание сделать это… И все пошло на лад. Я все реже видел грусть в ее глазах, и все чаще видел ее улыбку. Как бы пафосно это не звучало, но счастье вновь вернулось в наш маленький домишко в Молчановке, не смотря ни на что…

А сейчас мне, пожалуй, нужно окончательно определиться, для кого я пишу эти строки. Помнится, когда я садился писать это, я еще не знал, что выйдет из тех нескольких строк, что я записал на бумаге при свете керосинки. Я не задумывался, будут ли это мемуары, или мой дневник, не задумывался, для кого я это пишу — для себя, или для кого-то еще… Сейчас, готовясь закрыть эту толстую тетрадь, мне нужно сделать это. Нужно определиться…

В этих страницах слишком много меня. Моего горя и моей радости, моего страха и моей любви. В этой тетради я… И вполне возможно, что я писал это для себя, чтобы выстроить на бумаге в хронологическом порядке все то, что произошло со мной за этот месяц. Чтобы копнуть поглубже в своей собственной душе, и вытащить на поверхность то, что ютилось в ней на самом дне.

Если все это я писал для себя, то я могу смело отложить в сторону ручку и закрыть эту тетрадь. Закрыть эту страницу моей жизни, потому что будь последний месяц моей жизни чьим-то рассказом — тремя абзацами выше он закончился бы фразой «И жили они долго и счастливо». Они, то есть мы с Сашей. Мы снова вместе, снова не боимся друг друга потерять, и верим, что этот мир наш, не смотря ни на что…

Но что, если этот рассказ не обо мне? Что, если он о мире, в котором больше нет Медянска? Ведь перечитывая написанное я вижу, что не раз обращался с исписанных страниц не к самому себе, и не к своему дневнику (как любят писать маленькие девочки: «Здравствуй, дорогой дневник, сегодня я была там-то и там-то…), а к кому-то еще. К тому, кто будет это читать после меня.

Если так, то у этого рассказа осталась еще одна глава. Этакий постскриптум, пусть и достаточно большой для послесловия.

Да, рассказ обо мне, писавшийся для меня, закончен. И теперь перед вами рассказ о вас, написанный для вас. Может быть вам трудно будет это читать, и уж точно вам трудно будет в это поверить, но я видел все, о чем пишу своими глазами! Мне можно верить…

Параллельно тому, как развивались наши отношения с Сашей, развивался мир вокруг нас. Рос и видоизменялся, и его рост заключался не только в том, что грань миров уходила все дальше и дальше, выплевывая на свет божий все новые и новые квадратные километры нового мира. Зазеркального мира…

Я ошибался, считая себя его творцом. Я был лишь катализатором… И подозреваю, что Саша тоже поняла это, хоть мы ни разу больше не заговорили с ней о моей роли в сотворении этого мира. И думаю также, что именно благодаря тому, что она поняла это, я вновь вижу ее улыбку. Наверное, жить с творцом я бы тоже не мог, а вот с катализатором… Легко!

Я был тем взрывом сверхновой, который запустил процесс формирования Вселенной. Я был тем исходным материалом, той первоосновой, из которой Зазеркалье слепило этот мир. Но я не был его творцом! Мир сотворил кто-то другой или, быть может, что-то другое. То, что открывало мне дорогу в иные миры, превращая зеркала в звездные врата…

И Вселенная закрутилась! По воде пошли круги, и я был тем кирпичом, от которого они брали свое начало. И постепенно эти круги вновь становились ровной водной гладью — мир успокаивался!

Через неделю после того, как один из уродов заглянул к нам в гости среди ночи, в Молчановке обитало уже не менее двух десятков ему подобных. Они обживали дома, приводили в стайки не ведомо где найденную (и не ведомо чем до этого питавшуюся) скотину, орудовали лопатами, перекапывая огороды.

Тот урод, что заглянул к нам, поселился прямо напротив нас, и мы не раз наблюдали из окна, как он совсем по-человечески точит лопату, и также по-человечески капается в своем огороде.

А неделю спустя он зашел к нам, чтобы попросить спичек!

К этому моменту его уже невозможно было назвать уродом — это слово, этот термин, возникший у меня сам собой, больше не подходил этим существам. Они эволюционировали, изменяясь на глазах, приобретали человеческие черты лица, человеческую походку, привычную нам речь… Они становились людьми!

Он постучался к нам в ворота, а когда я вышел к нему, держа в руках автомат — недоверчиво покосился на оружие в моих руках.

— Что это? — спросил он.

— Автомат, — обалдело ответил я.

— Зачем? — его речь была лишена шипения, хрипов или лязганья зубами. Его глаза были лишь незначительно шире человеческих, его губы теперь скрывали бывший некогда жутким провал рта. Передо мной стоял человек! Может быть несколько диковато одетый — в какие-то лохмотья, которые он, по всей видимости, нашел в облюбованном им доме, но, собственно, бывая в МОЕЙ Молчановке, я навидался еще и не такого. Единственное, чего ему пока не доставало — интеллекта. Не смотря на внешность и комплекцию взрослого мужчины, манерами он больше напоминал ребенка.

— На всякий случай, — ответил я, — Вдруг кто нападет?

— А… — задумчиво протянул он, и показал мне свою лопату, — Значит оружие. Как это?

— Страшнее. Убивает гораздо легче…

Этот довод показался ему убедительным…

— Спичек не дашь? — спросил он, уважительно поглядывая на автомат, — Печку хочу затопить, а спичек нет. Весь дом обыскал — нету!

— Могу и дать. А ты топить-то умеешь?

— Вроде бы… — пробурчал он, о чем-то задумавшись.

Когда он уходил, держа в руках коробок спичек, я крикнул ему вслед.

— Как тебя звать-то? А то соседи, ведь, а по имени друг друга не знаем.

Он остановился. Обернулся. Задумался. Глубоко-глубоко, как задумывается анекдотная блондинка, когда ее спрашивают чему будет равно два в квадрате. И, наконец, в его глазах засветилась радость узнавания.